— Ты серьезно?

— Если ты запишешь для себя и будешь хранить для себя одного… Знаешь, Сим, я только что вспомнил. Все сходится. Он взял у меня книгу.

— Какую книгу?

— В мягкой обложке. Ничего существенного. Он взял ее и пошел в общественный туалет, и, конечно, когда вышел… в общем, не отдал ее.

— Значит, ты забыл. Как и те семь слов.

— Впрочем, он сделал кое-что. Он подобрал спичечный коробок и камешек. Потом очень аккуратно положил коробок на ручку сиденья, а камешек — сверху.

— И как он это объяснил?

— Его рот не предназначен для разговоров. Господи, что я сказал? Да, именно так! Не предназначен для разговоров!

— А что случилось с коробком и камнем?

— Не знаю. Может быть, до сих пор там лежат. Может быть, упали. Я не смотрел.

— Мы сошли с ума. Оба.

— Конечно, он умеет говорить, потому что сказал «Да». Я почти уверен, что он сказал «Да». Не мог не сказать. В глубине души я убежден, что он говорил что-то еще. Да, он что-то сказал по поводу «тайны».

— Ради бога, какой тайны?

— Разве я не объяснил? Это еще одно условие. Не записывать слов. Не давать имен. И никому ничего не говорить.

Сим остановился на тротуаре, и Эдвин тоже был вынужден остановиться и обернуться к нему.

— Послушай, Эдвин, это уже какая-то фантастическая чушь! Масонство, внутренний круг, заговорщики… Разве ты не понимаешь? И разве он сам не понимает? Да ты можешь встать на Хай-стрит или на Рыночной площади и вещать; можешь встать и кричать, можешь взять мегафон, — все равно никто, никто не обратит внимания! Самолеты по-прежнему будут лететь, машины ехать, люди, дети, все на свете идти по своим делам, и никто даже не заметит! Все решат, что ты рекламируешь специальную скидку в супермаркете. Наша тривиальность — наше проклятие, вот что такое эта твоя… тайна. В жизни своей не слышал ничего глупее!

— Тем не менее… видишь, я привел тебя к воротам парка.

— Давай покончим с этим.

Пройдя несколько ярдов за ворота, они остановились; Эдвин озирался, поворачиваясь на каблуках. Повсюду играли дети. В нескольких ярдах от общественной уборной стоял смотритель, угрюмо наблюдая за детьми, забегавшими туда, выбегавшими или заталкивавшими в уборную друг друга.

Эдвин вздрогнул, обнаружив того самого человека у себя за спиной. Сим тоже обернулся, и лицо незнакомца оказалось прямо перед ним. В облике незнакомца было что-то театральное, словно он собирался играть роль. Так же, как Эдвин, он прятал руки в карманах длинного черного пальто, в придачу к которому носил широкополую черную шляпу. Они с Симом оказались совершенно одинакового роста и поэтому смотрели друг другу прямо в глаза. Главная странность человека заключалась в его лице. Правая сторона была темнее, чем у европейца, но не столь смуглая, чтобы считать незнакомца индийцем или пакистанцем, и тем более не был он негром, поскольку черты лица были не менее европеоидными, чем у самого Эдвина. Левая сторона вызывала полное недоумение. Как будто — промелькнула у Сима мысль — как будто он держит ручное зеркальце и отраженный свет серого пасмурного дня делает кожу на этой стороне светлее на тон-другой. Глаз на этой стороне лица был меньше, чем на правой, и тут Сим догадался, что более светлый оттенок — не результат неравномерного освещения; это другая кожа. Много лет назад этому человеку пересадили кожу на большей части левой стороны лица, и, возможно, именно поэтому Эдвин сказал, что его рот не предназначен для разговоров, ибо кожа стягивала левую сторону рта так же, как стягивала, почти закрывая, глаз — вероятно, не предназначенный для зрения. Из-под черной шляпы со всех сторон торчала бахрома черных, как смоль, волос, а с левой стороны сквозь более длинные пряди проглядывало что-то багровое. Сим ощутил спазм в желудке — он понял, что это — ухо, или то, что осталось от него; ухо, не до конца скрытое волосами, и сразу же заставлявшее предположить, что причина его нынешней формы — то же событие, которое повлекло за собой пересадку кожи. Чего-чего, а такого уродства Сим никак не ожидал увидеть. Он не мог смотреть на незнакомца без содрогания. Его рот, который он открыл, чтобы вежливо поздороваться, остался открытым, но он ничего не сказал. В этом не было нужды, поскольку рядом с собой он слышал Эдвина, оживленно говорившего неприятно громким, крикливым, пародийно-учительским голосом, — этому голосу всегда подражали, когда передразнивали Эдвина за его спиной. Но Сим не обращал внимания на смысл его слов. Его взгляд приковали полтора глаза незнакомца, половина рта, не предназначенного для разговора, и неизбывная скорбь, которая, казалось, искажала его лицо не менее сильно, чем натяжение кожи. Более того, возникало впечатление — хотя, наверно, это был какой-то психологический выверт, — что этот человек выделяется четким контуром на общем фоне, тем самым становясь центром всей панорамы.

Не отводя глаз, Сим чувствовал, как в нем пробуждаются слова, проходят по горлу, говорят правду помимо его воли:

— Я склонен считать, что все это чепуха.

Ему показалось, что правый глаз человека раскрылся шире и внезапно вспыхнул. Гнев. Гнев и скорбь. Эдвин ответил:

— Конечно, это не то, что ты ожидал! Парадокс в том, что если бы ты чуть-чуть подумал, Гудчайлд, ты бы понял, что это и не могло быть тем, что ты ожидал!

Над ними громче обычного взревел самолет, и в тот же самый момент на Хай-стрит вторгся целый караван многотонных трейлеров. Сим прикрыл уши руками, больше из протеста, чем в надежде отгородиться от шума, и покосился на Эдвина. Тот все еще говорил, вздернув короткий нос, рдея чахоточным румянцем на щеках. Речь звучала как псалом — обличающий, ошеломляющий, втаптывающий в грязь.

Сим услышал свои слова только потому, что они прозвучали у него внутри:

— Во что мы встреваем?

Когда самолет замолк, а трейлеры прогромыхали прочь, забирая вправо, к выезду на автостраду, Сим оглянулся на незнакомца и вздрогнул от удивления, обнаружив, что тот исчез. В его голове закрутилась какая-то мешанина догадок, по большей части нелепых; а затем он увидел его в десяти ярдах от себя, — он шагал прочь, с руками в карманах длинного пальто. Эдвин следовал за ним.

Так они трое и шли цепочкой по центральной гравийной дорожке. Скорбь и гнев. Они настолько смешались, что стали единым, постоянным качеством, силой. И слова снова, казалось, сами собой поднимались к горлу Сима, как пузырьки в бутылке; но, не видя лица незнакомца, он сумел удержать их в себе.

«Я ожидал увидеть святого или что-то подобное».

Как если бы у них было общее сознание, Эдвин замедлил шаг и пошел рядом.

— Я знаю, это — не то, чего можно было бы ожидать. Ну, как тебе?

Снова против своей воли и осторожно:

— Мне… интересно.

Они подошли к месту, где играли дети. Тут были качели, маленькая железная карусель, горка. Они оказались в самом центре парка, и уличные шумы — как раз сейчас с грохотом и лязгом промчался поезд — чуть-чуть отдалились, словно деревья вокруг лужайки в самом деле заглушали звуки так же, как ограничивали поле зрения. Только каждые две-три минуты над головой проносились самолеты.

— Вот! Ты видел?

Эдвин протянул руку и схватил Сима за запястье. Они остановились, глядя вперед.

— Что видел?

— Мяч!

Человек в черном, не замедляя шага, шел дальше. Эдвин снова дернул Сима за руку.

— Ты не мог не заметить!

— Да что заметить?!

Эдвин стал объяснять, как будто толкуя с на редкость тупым учеником:

— Мяч, который пнул тот мальчишка. Он пролетел над дорожкой сквозь его ноги.

— Чепуха. Он прокатился между ног.

— Говорю тебе, он пролетел сквозь них!

— Обман зрения. Я, знаешь ли, все прекрасно разглядел. Мяч прокатился между ног! Не впадай в детство, Эдвин. Так он у тебя скоро летать начнет.

— Послушай, я же видел!

— Я тоже видел. Ты не прав.

— Нет, прав.

Сима разобрал смех. Эдвин через секунду-другую позволил себе улыбнуться.