— Да какие красивые картинки! — вырвалось у меня.
Как мне их описать? Если бы Эль Греко в расцвете сил и таланта писал миниатюры величиной в ладонь, с мельчайшими подробностями, в обычных своих жёлто-зелёных тонах, со странно удлиненными телами и лицами, можно было бы подумать, что это он расписал своей кистью моего нового знакомца. Краски пылали в трёх измерениях. Они были точно окна, распахнутые в живой, зримый и осязаемый мир, ошеломляющий своей реальностью. Здесь, собранное на одной и той же сцене, сверкало все великолепие вселенной; этот человек был живой галереей шедевров. Его расписал не какой-нибудь ярмарочный пьяница татуировщик, всё малюющий в три краски. Нет, это было создание истинного гения, трепетная, совершенная красота.
— Ещё бы! — сказал Человек в картинках. — Я до того горжусь своими картинками, что рад бы выжечь их огнём. Я уж пробовал и наждачной бумагой, и кислотой, и ножом…
Солнце садилось. На востоке уже взошла луна.
— Понимаете ли, — сказал Человек в картинках, — они предсказывают будущее.
Я молчал.
— Днём, при свете, еще ничего, — продолжал он. — Я могу показываться в балагане. А вот ночью… все картинки двигаются. Они меняются.
Должно быть, я невольно улыбнулся.
— И давно вы так разрисованы?
— В тысяча девятисотом, когда мне было двадцать лет, я работал в бродячем цирке и сломал ногу. Ну и вышел из строя, а надо ж было что-то делать, я и решил — пускай меня татуируют.
— Кто же вас татуировал? Куда девался этот мастер?
— Она вернулась, в будущее, — был ответ. — Я не шучу. Это была старуха, она жила в штате Висконсин, где-то тут неподалеку был ее домишко. Этакая колдунья, то дашь ей тысячу лет, а через минуту поглядишь — лет двадцать, не больше, но она мне сказала, что умеет путешествовать во времени. Я тогда захохотал. Теперь-то мне не до смеха.
— Как же вы с ней познакомились?
И он рассказал мне, как это было. Он увидел у дороги раскрашенную вывеску: РОСПИСЬ НА КОЖЕ! Не татуировка, а роспись! Настоящее искусство! И всю ночь напролёт он сидел и чувствовал, как ее волшебные иглы колют и жалят его, точно осы и осторожные пчелы. А наутро он стал весь такой цветистый и узорчатый, словно его пропустили через типографский пресс, печатающий рисунки в двадцать красок.
— Вот уже полвека я каждое лето её ищу, — сказал он и потряс кулаком. — А как отыщу — убью.
Солнце зашло. Сияли первые звезды, светились под луной травы и пшеница в полях. А картинки на странном человеке все еще горели в сумраке, точно раскаленные уголья, точно разбросанные пригоршни рубинов и изумрудов, и там были краски Pyo, и краски Пикассо, и удлиненные плоские тела Эль Греко.
— Ну вот, и когда мои картинки начинают шевелиться, люди меня выгоняют. Им не по вкусу, когда на картинках творятся всякие страсти. Каждая картинка — повесть. Посмотрите несколько минут — и она вам что-то расскажет. А если три часа будете смотреть, увидите штук двадцать разных историй, они прямо на мне разыгрываются, вы и голоса услышите, и разные думы передумаете. Вот оно всё тут, только и ждёт, чтоб вы смотрели. А главное, есть на мне одно такое место. — Он повернулся спиной. — Видите? Там у меня на правой лопатке ничего определенного не нарисовано, просто каша какая-то.
— Вижу.
— Стоит мне побыть рядом с человеком немножко подольше, и это место вроде как затуманивается и на нем появляется картинка. Если рядом женщина, через час у меня на спине появляется ее изображение и видна вся ее жизнь — как она будет жить дальше, как помрет, какая она будет в шестьдесят лет. А если это мужчина, за час у меня на спине появится его изображение: как он свалится с обрыва или поездом его переедет. И опять меня гонят в три шеи.
Так он говорил и все поглаживал ладонями свои картинки, будто поправлял рамки или пыль стирал, точь-в-точь какой-нибудь коллекционер, знаток и любитель живописи. Потом лёг, откинувшись на спину, очень большой и грузный в лунном свете. Ночь настала теплая. Душно, ни ветерка. Мы оба лежали без рубашек.
— И вы так и не отыскали ту старуху?
— Нет.
— И по-вашему, она явилась из будущего?
— А иначе откуда бы ей знать все эти истории, что она на мне разрисовала?
Он устало закрыл глаза. Заговорил тише:
— Бывает, по ночам я их чувствую, картинки. Вроде как муравьи по мне ползают. Тут уж я знаю, они делают свое дело. Я на них больше и не гляжу никогда. Стараюсь хоть немного отдохнуть. Я ведь почти не сплю. И вы тоже лучше не глядите, вот что я вам скажу. Коли хотите уснуть, отвернитесь от меня.
Я лежал шагах в трёх от него. Он был как будто не буйный и уж очень занятно разрисован. Не то я, пожалуй, предпочел бы убраться подальше от его нелепой болтовни. Но эти картинки… Я всё не мог наглядеться. Всякий бы свихнулся, если б его так изукрасили.
Ночь была тихая, лунная. Я слышал, как он дышит. Где-то поодаль, в овражках, не смолкали сверчки. Я лежал на боку так, чтоб видеть картинки. Прошло, пожалуй, с полчаса. Непонятно было, уснул ли Человек в картинках, но вдруг я услышал его шепот:
— Шевелятся, а?
Я понаблюдал с минуту. Потом сказал:
— Да.
Картинки шевелились, каждая в свой черёд, каждая — всего минуту-другую. При свете луны, казалось, одна за другой разыгрывались маленькие трагедии, тоненько звенели мысли и, словно далекий прибой, тихо роптали. Не сумею сказать, час ли, три ли часа все это длилось. Знаю только, что я лежал как зачарованный и не двигался, пока звёзды свершали свой путь по небосводу…
Человек в картинках шевельнулся. Потом заворочался во сне, и при каждом движении на глаза мне попадала новая картинка — на спине, на плече, на запястье. Он откинул руку, теперь она лежала в сухой траве, на которую ещё не пала утренняя роса, ладонью вверх. Пальцы разжались, и на ладони ожила еще одна картинка. Он поежился, и на груди его я увидал чёрную пустыню, глубокую, бездонную пропасть — там мерцали звёзды, и среди звёзд что-то шевелилось, что-то падало в чёрную бездну; я смотрел, а оно всё падало…
Рэй Брэдбери
Калейдоскоп
Взрыв огромным консервным ножом вспорол корпус ракеты. Людей выбросило в космос, подобно дюжине трепещущих серебристых рыб. Их разметало в черном океане, а корабль, распавшись на миллион осколков, полетел дальше, словно рой метеоров в поисках затерянного Солнца.
— Беркли, Беркли, ты где?
Слышатся голоса, точно дети заблудились в холодной ночи.
— Вуд, Вуд!
— Капитан!
— Холлис, Холлис, я Стоун.
— Стоун, я Холлис. Где ты?
— Не знаю. Разве тут поймешь? Где верх? Я падаю. Понимаешь, падаю.
Они падали, падали, как камни падают в колодец. Их разметало, будто двенадцать палочек, подброшенных вверх исполинской силой. И вот от людей остались только одни голоса — несхожие голоса, бестелесные и исступленные, выражающие разную степень ужаса и отчаяния.
— Нас относит друг от друга.
Так и было. Холлис, медленно вращаясь, понял это. Понял и в какой-то мере смирился. Они разлучились, чтобы идти каждый своим путем, и ничто не могло их соединить. Каждого защищал герметический скафандр и стеклянный шлем, облекающий бледное лицо, но они не успели надеть силовые установки. С маленькими двигателями они были бы точно спасательные лодки в космосе, могли бы спасать себя, спасать других, собираться вместе, находя одного, другого, третьего, и вот уже получился островок из людей, и придуман какой-то план… А без силовой установки на заплечье они — неодушевленные метеоры, и каждого ждет своя отдельная неотвратимая судьба.
Около десяти минут прошло, пока первый испуг не сменился металлическим спокойствием. И вот космос начал переплетать необычные голоса на огромном черном ткацком стане; они перекрещивались, сновали, создавая прощальный узор.
— Холлис, я Стоун. Сколько времени можем мы еще разговаривать между собой?
— Это зависит от скорости, с какой ты летишь прочь от меня, а я-от тебя.