Моя же была нейтральна и лаконична. Я составил её из различных выступлений Бонфорта, перефразировав их для периода, предшествовавшего формированию временного правительства. Я насмерть стоял за улучшение дорог, и оздоровление климата, и выражал надежду, что каждый возлюбит ближнего своего, как добрые демократы любят своего императора, а он отвечает им взаимностью… Вышла настоящая лирическая поэма белым стихом, слов этак на пятьсот. Где не хватило старых речей Бонфорта — я просто импровизировал.
Галёрку пришлось призывать к порядку.
Поднялся Родж и предложил утвердить названные мной кандидатуры. Минута. Возражений нет. Клерк опускает белый шар. Тогда я вышел вперёд в сопровождении соратника по партии и члена оппозиции, углядев краем глаза, что депутаты посматривают на часы, гадая, поспеют ли на полуденный катер.
Я принёс присягу императору, сделав поправку на Конституцию, поклялся свято блюсти и расширять права и привилегии Великой Ассамблеи, а также — права и свободы граждан Империи, где бы они ни находились, и конечно же — прилежно отправлять обязанности премьер-министра Его Величества. Капеллан хотел вставить слово, но это я пресёк.
Какое-то время казалось, что говорю я спокойно, будто в кулуарах, либо за кулисами, однако вскоре я обнаружил, что из-за слёз, застилающих глаза, почти ничего не вижу. Когда я закончил, Виллем шепнул:
— Добрый спектакль, Джозеф!
Не знаю, ко мне он обращался, или к старинному своему другу… И знать не хочу. Не стирая с лица слёз, я дождался ухода Виллема и объявил сессию закрытой.
Диана Лтд в этот день пустила четыре дополнительных катера. Новая Батавия опустела. Остался в столице лишь двор, что-то около миллиона разных колбасников, кондитеров, ремесленников по части сувениров, да государственные служащие. Да ещё — костяк нового кабинета.
Раз уж я, невзирая на «простуду», выступил в Великой Ассамблее, прятаться больше не имело смысла. Не может же премьер-министр пропасть неизвестно куда — толки пойдут. А в качестве главы партии, раскручивающей предвыборную кампанию, я просто обязан встречаться с людьми — хотя бы с некоторыми. Я и делал, что надо; и каждый день требовал отчёта о здоровье Бонфорта. Он, конечно же, шёл на поправку, однако медленно. Чапек сказал, если очень уж подопрёт, Бонфорт сможет выйти к народу в любое время, но сам он, доктор Чапек, категорически против этого. Болезнь заставила Бонфорта похудеть почти на двадцать фунтов, и с координацией не всё ещё было ладно.
Родж оберегал нас обоих изо всех сил. Мистер Бонфорт знал теперь, что его подменяют, и поначалу страшно рассердился, но под давлением обстоятельств всё же дал «добро». Кампанией занимался Родж, советуясь с ним только по вопросам высокой политики и при необходимости передавая его суждения мне. А я уж высказывал их на публике.
Меры для моей безопасности были приняты невообразимые! Увидеть меня было не легче, чем самого засекреченного супершпиона. Кабинет мой по-прежнему находился под скалой, в апартаментах лидера официальной оппозиции — в покои премьер-министра мы не переезжали, так не принято, пока правительство лишь временное. Пройти ко мне из других комнат можно было не иначе как через кабинет Пенни, а чтобы добраться с парадного хода, нужно было пройти пять контрольных пунктов. Посетителей отбирал лично Родж, проводя их подземным ходом в кабинет Пенни, а оттуда уже — ко мне.
Такой порядок позволял перед встречей воспользоваться ферли-храном. Я и при посетителе мог читать его досье — в крышку стола вделан был небольшой экран, незаметный для него. Если же визитёр имел обыкновение расхаживать по кабинету, я всегда мог вовремя выключить изображение. Экран позволял и многое другое. К примеру, Родж, проводив ко мне очередного посетителя, шёл в кабинет Пенни и писал записку, тут же появлявшуюся на экране: Зацелуйте до смерти, но ничего не обещайте! Или: Представить жену ко двору — обещайте и гоните в шею! А порой: С этим бережней — «трудный» округ. Гораздо значительней, чем кажется. Направьте ко мне, улажу сам.
Не знаю, кто на самом деле управлял Империей. Может, какие-нибудь уж очень большие шишки. А на моём столе просто появлялась ежеутренне кипа бумаг, я визировал их размашистой подписью Бонфорта, и Пенни уносила всю кипу к себе. Читать их мне было некогда, и масштабы имперской бюрократии меня иногда ужасали. Однажды, по дороге на какое-то совещание, Пенни устроила мне, как она выразилась, маленькую прогулку по архиву. Мили и мили бесконечных хранилищ; улей, соты которого ломятся от микрофильмов! А меж полок — движущиеся дорожки, чтобы клеркам не искать каждый документ сутками!
И это, по словам Пенни, был лишь один сектор! А весь архив, сказала она, занимает примерно такую же площадь, как зал Великой Ассамблеи! Тут я искренне порадовался, что работа в правительстве мне не светит — разве что в качестве временного хобби.
Приём посетителей был неизбежной и бесполезной рутиной; решения всё равно исходили либо от Роджа, либо — через него — от Бонфорта. Что я действительно делал полезного — выступал с предвыборными речами. Распущен был слух, что вирус дал осложнение на сердце, и доктор рекомендовал мне оставаться пока на Луне с её слабым притяжением. Я не хотел рисковать, совершая вояж по Земле, а уж тем более — на Венеру. Окажись я среди толпы избирателей — даже десять ферли-хранов не помогут. И наёмные головорезы из Людей Дела тоже в архивах вряд ли числятся — а что я могу рассказать после крошечной дозы неодексокаина — подумать страшно!
Кирога исколесил Землю вдоль и поперёк, на каждом шагу выступая по стерео, а то и лично — перед толпами избирателей. Но Клифтона сей факт мало тревожил — он только плечами пожимал:
— Ну и что? Новых голосов он не добьётся, только глотку надсадит. На такие сборища ходят лишь убеждённые последователи.
Я искренне надеялся, что вопрос этот Роджу знаком. Времени на кампанию отпущено было немного — всего шесть недель со дня отставки Кироги. Потому выступать приходилось ежедневно — всеобщая сеть отвела нам времени столько же, сколько и Партии Человечества. Или же — речи записывали и рассылали почтовыми катерами по всем избирательным клубам Империи. Обычно я получал набросок речи — наверное, от Билла, хотя самого его больше не видел, — и доводил речь до ума. Её забирал Родж — и вскоре приносил назад с одобрением. Иногда Бонфорт исправлял в ней кое-что; почерк его стал ещё более неразборчивым.
Поправки Бонфорта я никогда не подвергал сомнению, а остальное просто выкидывал. Когда готовишь текст сам — выходит куда ярче и живей! Суть поправок я вскоре уловил: Бонфорт всегда убирал из речи лишние определения, делая её резче — пусть жуют, как есть!
Похоже, у меня стало получаться — исправлений появлялось день ото дня меньше.
С ним я так и не встретился. Чувствовал, не смогу играть, увидев его беспомощным и слабым. И в нашем тесном кругу не одному мне противопоказаны были подобные встречи — Чапек больше не пускал к нему Пенни. Почти сразу после прибытия в Новую Батавию она загрустила и становилась всё рассеянней и раздражительней. Под глазами её проступили круги — похлеще, чем у енота. Я не знал, отчего. Решил, что предвыборная гонка, да ещё тревога за здоровье Бонфорта — берут своё, однако прав оказался лишь отчасти. Чапек тоже заметил неладное и принял свои меры. Под гипнозом он обо всём расспросил её, а затем вежливо, но твёрдо запретил посещать Бонфорта, пока я не закончу работу и не отправлюсь восвояси.
Бедная девочка чуть было не спятила. Она навещала тяжелобольного, которого давно и безнадёжно любила, а затем ей приходилось возвращаться к работе с человеком, абсолютно похожим на него, говорящим его голосом, но пребывающим в добром здравии… Было, отчего начать меня ненавидеть!
Выяснив причину её состояния, добрый старый док Чапек сделал ей успокоительное внушение и велел впредь держаться от комнаты больного подальше. Мне же никто ничего не сказал — не моё, видите ли, дело! Однако Пенни повеселела, былая привлекательность и работоспособность вновь вернулись к ней.