Но я очень переживал. Особенно мне стало грустно, когда за завтраком папа спросил меня:

– Не забыл ли ты поздравить маму с Новым годом?

А потом мама, не глядя в папину сторону, сказала:

– Принеси отцу газету. Я слышала: ее только что опус­тили в ящик.

Она называла папу «отцом» только в редчайших случа­ях. Это во-первых. А во-вторых, каждый из них опять убеждал меня: «Что бы там между нами ни произошло, это касается только нас!»

Но на самом деле это касалось и меня тоже. Даже очень касалось! И я отказался от Планетария. И на каток не хотел… «Пусть лучше не разлучаются. Не разъезжаются в разные стороны! – решил я. – Может быть, к вечеру все пройдет».

Но они так и не сказали друг другу ни слова!

Если бы бабушка пришла к нам, мама и папа, я думаю, помирились бы: они не любили огорчать ее. Но бабушка уехала на десять дней в другой город, к одной из своих «школьных подруг».

Она почему-то всегда ездила к этой подруге в дни ка­никул, будто они обе до сих пор были школьницами и в другое время никак встретиться не могли.

Я старался не выпускать своих родителей из поля зрения ни на минуту. Как только они возвращались с работы, я сразу же обращался к ним с такими просьбами, которые заставляли их обоих быть дома и даже в одной комнате. А просьбы мои они выполняли беспрекословно. Они в этом прямо-таки соревновались друг с другом! И все время как бы тайком, незаметно поглаживали меня по голове. «Жа­леют, сочувствуют… – думал я, – значит, происходит что-то серьезное!»

Учительница Валентина Георгиевна была уверена, что каждый день моих зимних каникул будет очень счастли­вым. Она сказала: «Я в этом не сомневаюсь!» Но прошло целых пять дней, а счастья все не было.

«Отвыкнут разговаривать друг с другом, – рассуждал я. – А потом…» Мне стало страшно. И я твердо решил помирить маму с папой.

Действовать надо было быстро, решительно. Но как?.. Я где-то читал или даже слышал по радио, что радость и горе объединяют людей. Конечно, доставить радость труд­нее, чем горе. Чтобы обрадовать человека, сделать его счас­тливым, надо потрудиться, поискать, постараться. А испортить настроение легче всего! Но не хочется… И я решил начать с радости.

Если бы я ходил в школу, то сделал бы невозможное: получил бы четверку по геометрии. Математичка говорит, что у меня нет никакого «пространственного представле­ния», и даже написала об этом в письме, адресованном папе. А я вдруг приношу четверку! Мама с папой целуют меня, а потом и сами целуются…

Но это были мечты: никто еще не получал отметок во время каникул!

Какую же радость можно было доставить родителям в эти дни?

Я решил произвести дома уборку. Я долго возился с тряпками и со щетками. Но беда была в том, что мама накануне Нового года сама целый день убиралась. А когда моешь уже вымытый пол и вытираешь тряпкой шкаф, на котором нет пыли, никто потом не замечает твоей работы. Моя родители, вернувшись вечером, обратили внимание не на то, что пол был весь чистый, а на то, что я был весь грязный.

– Делал уборку! – сообщил я.

– Очень хорошо, что ты стараешься помочь маме, – сказал папа, не глядя в мамину сторону.

Мама поцеловала меня и погладила по голове, как ка­кого-нибудь круглого сироту.

На следующий день я, хоть были каникулы, поднялся в семь утра, включил радио и стал делать гимнастику и обтирание, чего раньше не делал почти ни разу. Я топал по квартире, громко дышал и брызгался.

– Отцу тоже не мешало бы этим заняться, – сказала мама, не глядя на папу.

А папа погладил меня по шее… Я чуть не расплакался.

Одним словом, радость не объединяла их. Не прими­ряла… Они радовались как-то порознь, в одиночку.

И тогда я пошел на крайность: я решил объединить их при помощи горя!

Конечно, лучше всего было бы заболеть. Я готов был все каникулы пролежать в постели, метаться в бреду и гло­тать любые лекарства, лишь бы мои родители вновь заго­ворили друг с другом. И все было бы снова как прежде… Да, конечно, лучше всего было бы сделать вид, что я за­болел – тяжело, почти неизлечимо. Но, к сожалению, на свете существовали градусники и врачи.

Оставалось только исчезнуть из дома, временно поте­ряться.

Вечером я сказал:

– Пойду к Могиле. По важному делу!

Могила – это прозвища моего приятеля Женьки. О чем бы Женька ни говорил, он всегда начинал так: «Дай слово, что никому не расскажешь!» Я давал. «Могила?» – «Мо­гила!» – отвечал я.

И что бы ни рассказывали Женьке, он всегда уверял: «Никогда! Никому! Я – могила!» Он так долго всех и этом уверял, что его и прозвали Могилой.

В тот вечер мне нужен был человек, который умел хра­нить тайны!

– Ты надолго? – спросил папа.

– Нет. Минут на двадцать. Не больше! – ответил я. И крепко поцеловал папу.

Потом я поцеловал маму так, будто отправлялся на фронт или на Северный полюс. Мама и папа перегляну­лись. Горе еще не пришло к ним. Пока была лишь тревога. Но они уже чуть-чуть сблизились. Я это почувствовал. И пошел к Женьке.

Когда я пришел к нему, вид у меня был такой, что он спросил:

– Ты убежал из дому?

–Да…

– Правильно! Давно пора! Можешь не волноваться: никто не узнает. Могила!

Женька понятия ни о чем не имел, но он очень любил, чтобы убегали, прятались и скрывались.

– Каждые пять минут ты будешь звонить моим роди­телям и говорить, что очень ждешь меня, а я еще не пришел… Понимаешь? Пока не почувствуешь, что они от вол­нения сходят с ума. Не в буквальном смысле, конечно…

– А зачем это? А?! Я – никому! Никогда! Могила!.. Ты знаешь…

Но разве я мог рассказать об этом даже Могиле? Женька начал звонить. Подходили то мама, то папа – в зависи­мости от того, кто из них оказывался в коридоре, где на столике стоял наш телефон.

Но после пятого Женькиного звонка мама и папа уже не уходили из коридора.

А потом они сами стали звонить…

– Он еще не пришел? – спрашивала мама. – Не может быть! Значит, что-то случилось…

– Я тоже волнуюсь, – отвечал Женька. – Мы должны были встретиться по важному делу! Но, может быть, он все-таки жив?..

– По какому делу?

– Это секрет! Не могу сказать. Я поклялся. Но он очень спешил ко мне… Что-то случилось!

– Ты не пережимай, – предупредил я Могилу. – У мамы голос дрожит?

– Дрожит.

– Очень дрожит?

– Пока что не очень. Но задрожит в полную силу! Мо­жешь не сомневаться. Уж я-то…

– Ни в коем случае!

Мне было жалко маму и папу. Но я действовал ради высокой цели! Я спасал нашу семью. И нужно было пере­ступить через жалость! Меня хватило на час.

– Что она сказала? – спросил я у Женьки после оче­редного маминого звонка.

– «Мы сходим с ума!» – радостно сообщил Женька. Он был в восторге.

– Она сказала: «Мы сходим…»? Именно – мы? Ты это точно запомнил?

– Умереть мне на этом месте! Но надо их еще немного помучить, – сказал Женька. – Пусть позвонят и мили­цию, в морг…

– Ни за что!

Я помчался домой…

Дверь я открыл своим ключом тихо, почти бесшумно. И на цыпочках вошел в коридор.

Папа и мама сидели по обе стороны телефона, бледные, измученные. И глядели друг другу в глаза… Они страдали вместе, вдвоем. Это было прекрасно!

Вдруг они вскочили… Стали целовать и обнимать меня, а потом уж друг друга.

Это и был самый счастливый день моих зимних кани­кул.

От сердца у меня отлегло, и назавтра я сел за домашнее сочинение. Я написал, что самым счастливым днем был тот, когда я ходил в Третьяковскую галерею. Хоть на самом деле я был там полтора года назад.

4. ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ ФЕВРАЛЯ

Говорят, что любовь облагораживает человека. С того дня, как я полюбил, мне все время приходилось кому-ни­будь врать. Я делал это не нарочно. Просто мне задавали вопросы, на которые я не мог отвечать честно.

– Почему ты столько времени уделяешь прическе? И рубашки стал менять чуть ли не каждый день?

– У нас в школе работает санитарная комиссия.