Но ни одно воспоминание не смогло разбудить уснувшие чувства.

Тогда я спустилась вниз, к Фонтану Слонов,[2] но единственное, что увидела, — серые шляпы работников муниципалитета.

Я прошла до рыбного рынка и вспомнила, как мы с тобой и бабушкой покупали рыбу — меня больше всего потрясла тогда морская звезда, еще живая, присосавшаяся к спине рыбы-меч… Мало, очень мало воспоминаний, большая часть — смутные и блеклые.

Если бы кто-то меня спросил, какой город я ненавижу больше всего, я бы ответила: «Катанью». И дала тот же самый ответ, если бы меня спросили, какой город я люблю больше всего.

Ты всегда говорила мне, что жить далеко от своей земли — это самое тяжелое, что может быть в жизни. Ты всегда мне говорила, что когда я уеду — если я уеду, — то буду чувствовать, как ностальгия тащит меня в отчаяние и боль.

Я отвечала, что для меня много значит другое место и, более того, Катанья — место, которого я безумно боюсь, потому что этот город засасывает.

Темнота, пепел, сгустившаяся и застывшая лава. Несмотря на то что солнце иногда играет на барочных рельефах и уголках белых занавесок в старых домах в центре, весь город кажется погруженным в огромную, бесконечную, глубочайшую тьму. Она мрачная, Катанья. Этот город будто вползает в огромный разинутый рот мертвеца — длинный вялый червяк. Он такой даже тогда, когда кажется, что не может быть никакой жизни на его узких площадях и исцарапанных улицах, когда ночью подростки, воры, проститутки, наркоманы, семьи и туристы — все собираются в одном месте, в одно и то же время, устраивая экзотические и беспорядочные оргии. Катанья прекрасна, потому что не признает иерархий, не знает времени, потому что не осознает своего очарования. Она прекрасна, как нагая женщина, бледная, с черными-пречерными волосами, которая таращит глаза, когда рука сильного мужчины затыкает ей рот, и она слышит зловещий шепот: «Не дыши, проститутка».

Катанья — это проститутка, которая молчит, потому что кто-то ее душит.

Я — существо глубоко катаньское. Во мне жизнь и смерть, и меня не пугает ни то, ни другое. Иногда моя жизнь превращается в смерть.

Я часто слышу от того, кто давно уехал из родного дома, что единственная причина, по которой он возвращается, — необходимость найти свои корни, желание изучить их, вытащить из земли, убедиться в том, что они есть, разрезая их. Корни? О каких гребаных корнях они говорят? Мы не деревья, мы люди. Люди произошли из семени и вечно останутся семенами. Если нет, то, может быть, единственное место, где мы можем пустить корни, — это утроба матери.

Если я однажды захочу вернуться к истокам, если захочу съесть свои корни, мне нужно будет только вспороть брюхо, войти туда всем телом и связать себя с тобой нитью, теперь уже воображаемой.

Но мне это не нужно. Я хочу оставаться семенем. Я хочу сама быть своим началом и своим концом. И я не хочу гнить ни в какой земле, хочу, чтобы меня вечно носил ветер.

2

Еще прохладно, хотя по календарю весна уже вступила в свои права. Небо еще такое зимнее… лица людей зимние. Колизей занял собой почти все сердце города, он показывает всем свой огромный зад, обращенный прямо на улицу. Я стараюсь по возможности на него не смотреть, когда хожу за покупками. Мне не нравится Колизей, он кажется уже зрелым мужчиной, который хочет продемонстрировать всем свою мужскую силу, хотя на самом деле уже потерял ее. Я это не поощряю. Я от этого устала. Я иду по шумным улицам с пакетами в руках и смотрю вниз, иду так быстро, что, когда подхожу к двери своего дома, от напряжения у меня болят икры, а пальцы рук изрезаны пластиком пакетов и стали толстыми, распухшими, как сосиски.

В Катанье у меня быстро обсохло молоко на губах, возможно, меня слишком рано отняли от груди. Но я хотела, чтобы это случилось.

Что я там делала все эти годы, в этом темном и пугающем аду? Как я могла не заметить, что Катанья забирает мою душу, хотя я не давала на это своего согласия? Почему ты мне ничего не сказала?

Ты сговорилась с ней, чтобы я всегда оставалась привязанной к вашей груди? Ты постоянно твердила мне, что я вечно буду тосковать по своему городу и своей семье, что повсюду меня станут сопровождать одиночество и конфликты, что нет ничего прекраснее, чем проснуться утром и почувствовать, как морской бриз щекочет тебе ноздри. Мне наплевать на все: я ненавижу море и обожаю одиночество и конфликты.

Жаль, правда, что ты ошиблась.

Извини, я жестока. Я всегда искаженно воспринимаю чужие мысли, возможно, ты так никогда не думала. Может быть, ты на это надеялась — слегка, совсем чуть-чуть.

3

Я его не любила, не испытывала к нему нежности, он мне лишь немножко нравился. Я его использовала. Использовала его зрелый возраст, его опыт, уверенность, которую он сумел дать мне.

Он использовал ту детскую частичку меня, которую я ревниво охраняю, потому что она маленькая, незначительная, мягкая, но драгоценная. Мы использовали тела друг друга, говоря себе, что освобождаем души друг друга. Он говорил, что я дала ему свободу, что со мной у него вырастают крылья. Но что он дал мне?

Я отдавалась ему, потому что он был единственным, кто в тот момент мог зализывать мои раны. Зализывать, а потом открывать, обжигать их. И снова зализывать.

Я говорила себе, что его тело абсолютно совпадает с глубокой пропастью, которая образовалась в моем теле. Я считала, что его тело, вытягиваясь на моем, может неожиданно вылечить кровоточащую рану, которая открывалась с каждым днем все больше, каждый день на сантиметр.

Так что я позволяла ему любить меня, а он позволял мне любить его.

В момент наслаждения я чувствовала, что мой голод удовлетворен, я хотела остаться наедине с собой. Сворачивалась клубочком в постели спиной к нему в позу зародыша, закрывалась в себе. Я мастурбировала.

Он не трогал меня, просто неподвижно лежал, положив руку на голову и уставившись в потолок, и о чем-то думал. Казалось, по его телу еще пробегают эротические разряды, его мужская сила по-прежнему была очевидной.

В эти моменты тишины и неподвижности, когда темнота в гостиничной комнате разрезалась на части фарами проезжавшей мимо машины, я спрашивала себя, что остается делать ему, если весь настоящий аромат, который меня опьянял, я уже собрала и поглотила. Он похож на старый дуб, который высох и готов умереть; его корни навсегда останутся глубоко в земле, но жидкость больше не побежит к этому внушительному морщинистому стволу.

4

Голубоватый свет от телевизора, диван, покрытый красной тканью с большими коричневыми цветами, на мне плед. Мне четыре года, может быть, меньше. Я весь день была с папой, мы смотрели по телевизору выборы нового президента Республики. У меня нет даже смутной идеи, кто бы это мог быть, но Оскар Луиджи Скальфаро[3] — красивое имя, оно хорошо звучит. Я хорошо помню леди Оскар, мою героиню. Ты лежишь в постели с головной болью, папа быстро к тебе присоединяется, а я остаюсь одна на диване и, слушая музыку из мультфильма, шепчу: «Леди Оскар, леди Оскар, в твоих голубых глазах радуга… твой меч… в битве… не меняйся никогда, не меняйся никогда, леди Оскар», — веки тяжелеют и закрываются, я устала.

Я проваливаюсь в глубокий сон.

Кто-то ложится рядом со мной и щелкает пультом телевизора.

Мурашки в ногах неожиданно будят меня, у меня прикрыты глаза, я спрашиваю сонным голосом: «Что ты делаешь?»

Голос отвечает: «Тихо, я просто проверяю, стала ли ты уже синьориной».

Я снова засыпаю, погрузившись в поле коричневых цветов, которые леди Оскар элегантно срезает точными ударами меча.

Из стебля цветка — капля крови.

5

Я внезапно просыпаюсь в поту, простыня закрутилась вокруг ног, я почти увязла. Увязла, как комар в слезе.