Томас лежит рядом со мной, он заснул в очках и с книгой в руке. Я снимаю с него очки, гашу свет, говорю, что люблю его, кладу голову ему на грудь и слышу, что его сердце скрипит — как плохо работающий механизм. Не ровные человеческие удары, а только скрип, скрип — попытка остаться в живых. Первая мысль: сколько еще сможет биться его сердце рядом с моим лицом? Чего тебе не хватает, спрашиваю я себя. Любовного эликсира?

Я была одета, как он хотел. Мне было приятно следовать его эстетическим вкусам и желаниям: я стала такой, какой он хотел меня видеть. Меня не вдохновляло то, что я ему подчиняюсь: моей главной задачей было понравиться ему.

Мы сидели на улице, за столиком ресторана, прямо за площадью Театро Массимо.[4]

Лето только закончилось, и осень делала мой загар более нежным и легким. Улицы по ночам становились спокойнее, словно отдыхали после дневного хаоса. Столик стоял криво — брусчатка была неровной. Из ресторана доносилась музыка рэгги, и я заулыбалась, увидев его удивленное лицо: я прекрасно знала, что эта музыка — самое чуждое ему, что может быть на свете. Он бы предпочел другое заведение, которое можно было бы описать прилагательными «изящное», «нежное», «изысканное». То место, где мы находились, определялось как «шумное», «вульгарное», «молодежное». Он старался смотреть на меня и словно отгораживался от звуков музыки.

— Странно, как тебе удается сказать мне то, что я никогда не сказал бы сам себе, — произнес он.

Я ограничилась улыбкой. Я его не слушала.

— Когда я говорю тебе о моих гноящихся снах, о новой жизни, которую ты мне подарила, я впервые слышу, что меня не судят. Даже поддерживают. Понимаешь, что я хочу сказать?

Я кивнула головой. Мне это все надоело.

Он сделал паузу, потом, пристально глядя на меня, спросил:

— А что ты думаешь обо мне?

Последнее, что должен делать мужчина, — это спрашивать меня, что я о нем думаю.

Я ничего не думаю — чего там думать-то? Если я тебя люблю — я тебя люблю, если ты мне противен — ты мне противен. Что тут сложного? Ты хочешь знать, что я думаю? Думаю, что тебе на хрен не нужно то, что о тебе думают другие люди. Я думаю, что ты эгоист, негодяй и вдобавок слепец. Я думаю: ты весь вечер говорил со мной, но так и не понял, что я тебе не отвечала. Я думаю, что ты настолько жаждешь меня, что даже не почувствовал, пока меня трахал, что мое тело холодно и спокойно, как это дорогое белое вино в большом бокале.

Он посмотрел на меня, как побитая собака. Он ждал.

Я глотнула вина и выдохнула:

— Я думаю, что ты хороший человек.

— Знаешь, я никогда не чувствовал себя свободным. Даже с женой, — сказал он, не обращая внимания на слова, которые я только что произнесла.

Мне не хотелось говорить. Это ему хотелось говорить. Я позволила ему продолжать.

— Я всегда чувствую тиски, которые сжимают мне сердце, мозг, язык, делают меня пассивным импотентом. Ты знаешь, что это значит? Ты это знаешь? — Его тон стал обвиняющим, как будто он меня упрекал.

Я пожала плечами и тихо сказала:

— Нет, не знаю. Я всегда любила свою свободу.

У него задрожали губы, и он продолжил громче:

— Ты — девочка и не можешь понять многих вещей. Ты не знаешь, как чувствует себя человек, лишенный самого себя, как он видит сны, выброшенные на помойку рациональными, сознательными, взрослыми людьми! Я был, как ты: не хотел взрослеть, чувствовал себя свободным. Но меня отодрали. И тебя отдерут. — Он заскрипел зубами.

— Бывают разные точки зрения, — ответила я.

— Ты ничего не знаешь, ты не знаешь, как я себя чувствую.

Нет, и не хочу знать.

— Конечно, я знаю, Клаудио. Но я прошу тебя, не говори со мной все время об этом.

— А что ты хочешь слышать? Что жизнь прекрасна, люди тебя любят, все, как на празднике?

Я широко улыбнулась и воскликнула:

— Почему нет?

Он начал беззвучно плакать. Слезы текли из глаз, и лицо сморщилось.

Я посмотрела на него с состраданием и прошептала:

— Все будет хорошо. Нам лучше вернуться домой, ты должен успокоиться.

Он кивнул и встал из-за столика, не попрощавшись со мной.

Я осталась одна, вошла в ресторан и улыбнулась летящей навстречу музыке.

Сто раз «спокойной ночи».

6

Его глаза, мокрые от слез, казались удивленными, слабыми, послушными. Но они заставляли, давили, проклинали, упрекали.

Машина останавливается на дороге в деревне у подножия Этны, дождь только что закончил стучать по ветровому стеклу, запах гниющей почвы, мои трусы и носки разбросаны по кабине, волосы потяжелели от влажности, его пронизывающее дыхание, запах его лосьона после бритья. Носовые платки в бардачке, фиолетовые, желтые, красные цветы; грузовики, проезжавшие мимо; пчела, судорожно бившаяся в окно. Пот, слюна, шорохи, вонь мокрой ткани, звон пряжки ремня, солнце, которое вновь появилось, смущение, страсть, спешка, волнение, ревность, бессилие, несостоятельность, иллюзия, ложь, безразличие до боли.

Было все — за исключением любви.

7

Моя кожа стала прозрачной. Неожиданно все поры открылись так, что тело превратилось в одну огромную пору. Мое тело — словно из ветра. И мое лицо. Вены, артерии, капилляры. Я все вижу. Красные и фиолетовые дорожки скрещиваются и в местах скрещения дают кобальтовый цвет. Мои яичники — две маленькие горошины, висящие в воздухе. Одна из них больше и ниже другой, потому что скоро наступит менструация. А внутри — красная мякоть, запекшаяся, вертящаяся, как фруктовый сок в автоматах. Почки — две фасолины, точно такими я их представляла себе, когда в младших классах учительница пыталась объяснить нам их форму. Я начинаю думать, что мое тело — сад. Легкие там и тут покрыты черным мхом, белые пятна встречаются теперь редко, но они такие красивые!

Сердце. Сердце бьется, покрытое нейлоновыми колготками, как лицо бандита. Маленький презерватив, внутри которого — жизнь. Бандит, который бежит к смерти, но он бежит и к любви, и к сильной боли. Потому что он слишком ждал смерти, слишком много боли похоронил, слишком много любви его сжимало.

Мозг. Мозг. Мозг. Только мечты. Много изображений и ни одного звука.

Когда я ездила на машине с тобой и папой, размышляла об очень многих вещах. Я любила эти поездки на машине, мне нравилось объезжать весь берег Сицилии, любоваться пейзажем, пока бесконечное число молекул мысли волновали мой маленький мозг. Было удивительно, как берег менялся всего через несколько километров: от песка — к скалам, от скал — к ровным площадкам, снова становясь песком, а потом неожиданно — холмом. Большой зеленый холм, который нависал над морем.

Мы уезжали рано утром, я всегда вставала первой. Не хотела, чтобы вы меня будили, не желала быть для вас помехой. Так что я вставала, мылась, и когда вы просыпались, то видели меня уже умывшейся и собравшейся. Для вас это было нормально, и вы никогда меня не хвалили. Может быть, если бы у меня был ребенок, я бы ему часто делала комплименты, чтобы, когда он станет взрослым, не чувствовал себя слишком… чтобы он не чувствовал себя некомпетентным, вот. Папа обычно не обращал внимания на то, как я одета, но ты изучала меня несколько минут.

«Почему ты надела эту юбку? Она плохо сидит, и ее надо постирать». «Что ты собралась делать в этих туфлях? Хочешь поехать на бал? Надень теннисные туфли, те грязные, прошлогодние. Сегодня мы едем на море к бабушке, мы проведем там Пасху».

Тем не менее тогда я была счастлива. Я закрывала окно, потому что ненавидела ветер, который проникал в щелку и гулял по салону… он казался мне крутящейся в воздухе шпагой или лассо ковбоя. Мне нравился звук радио и звук твоего голоса, когда ты говорила с папой. От Миа Мартини[5] до Риккардо Коччианте[6] и Лореданы Берте[7] — вот из каких звуков состояли мои мысли. Те песни, которые ты пела во все горло, а я учила: я их смущенно шептала, потому что стыдилась своего хриплого мальчишеского голоса. Разбитая любовь, потерянная любовь, брошенная любовь — вот темы моего детства.