Это Корабельная сторона, самая непарадная часть Севастополя, с грунтовыми улицами, редкими каменными домами и неблагоустроенная настолько, насколько это вообще возможно в солидном городе. К законам здесь относятся не то чтобы с пренебрежением, но имеют привычку толковать их не Букве, но по Духу.

Иногда между полицией и продавцами вспыхивают скандалы, не всегда заканчивающиеся победой полиции. Служивые обычно понимают, когда можно хватать скандалиста под белы рученьки, а когда лучше ретироваться и не доводить до греха. Здесь, в Корабелке, они имеют понимание момента, потому как учёны…

— … не уйду! — дурниной воет худая женщина с измождённым лицом, закутанная в застиранный, некогда белый платок по самые брови, — Режь меня, бей меня, не уйду!

Распластавшись по земле поверх своего нехитрого товара морской звездой, она скрюченными пальцами вцепляется в каменистую заплёванную землю, сопротивляясь попыткам низших чинов полиции поднять её.

— Да что ж ты… — невпопад бормочет пожилой городовой с унтерскими лычками, пытаясь подцепить воющую бабу посреди туловища так, чтобы не задрались юбки и не дай Боже, не помацать её ненароком за отвислые груди. Кажется, благочестием он обеспокоен больше, нежели сама женщина, воющая на земле.

— Закон! — пуская петуха и замечательно расцветая багровыми пятнами по упитанному лицу, пытается объясниться его младший коллега с собирающейся вокруг недоброй толпой, — Закон дура, но таков лекс!

— Закон-то дура, — язвительно соглашается с ним громогласная рябая баба с совершенно жабьей рожей, но неожиданно умными, цепкими глазами, — а сам-то каков? Ась, Тимоха? Тебе ж посреди людёв ещё жить, как в глаза глядеть соседям будешь?

— … сына! — продолжает выть на земле баба, уличённая в незаконной торговле, — Кормильца единственного сгубили, ироды! Как мине дитачек подымать!? А-а!!

Вокруг всё больше народа, среди которых не только бабы и старики, но и выздоравливающие из госпиталей. Народ этот отчаянный хлебнувший фронта, видевший кончики вражеских штыков и давившие в окопах вшей и вражеские глотки.

Многие без руки или ноги, с изуродованными лицами — так, что не дай Бог, приснится! Есть с виду целые, но с такими болезненными лицами, что и несведущему человеку понятно — калека! Ещё вопрос, что лучше — ногу потерять, или скажем — хлебнуть полной грудью немецкого газа.

Эти самые злые, отчаявшиеся, не видящие никакого будущего нидля себя лично, ни для семьи. Как, к примеру, сможет прокормить семью однорукий сапожник?!

— Шли бы отседова, служивые, — посоветовал чей-то простуженный голос из-за спин, — неровён час, доведёте народ… кхе-кхе-кхе…

— Противу власти?! — привычно побагровел унтер, хватаясь за висящую на боку шашку. Опомнившись, он сделал вид, что поправляет её, но привычная, вбитая за годы службы программа поведения, сама выплёвывалась из глотки, — Ну-кася, покажись!

— А мне… кхе-кхе… скрывать нечего, — раздвинув баб, к полицейским вышел чахоточного вида немолодой солдат, снова зайдясь в кашле, — Задержать хотишь? На!

Он протянул вперёд руки-палки и засмеялся издевательски при замешательстве городового.

— Давай, — почти дружески кивнул солдат городовому, не опуская руки, — арестовывай!

— Да штоб тебя… — прошипел унтер зло, а потом, будто сдувшись, махнул рукой и произнёс, будто извиняясь, — А-а… сам иногда себе не рад…

— Пошли уж, Тимоха, — он тронул за плечо младшего коллегу и пошёл, не оглядываясь на смешки толпы. А на земле всё так же выла тощая баба, рядом с которой присела та, жабомордая, и молча гладила её по голове.

Выдохнув прерывисто, мотая головой и замаргиваю непрошеные слезинки.

— Так вот и живём… — усмехнулся стоявший рядом однорукий солдатик с коротенькой забинтованной культей, через которую проступил йодоформ.

— Так… — глухо отвечаю я, — да не так!

— А вы, сударь мой, уж не из сочувствующих социалистам будете? — в голосе инвалида звучит усмешка. Голова склонена набок, глаза глядят пристально и зло, но выражение лица самое нейтральное.

«Ну же, барчук… давай! — читаю в его глазах, — Скажи что-нибудь умственное!»

— Хм… — прикусываю зубами острые фразочки, норовящие вырваться на свободу и несколько секунд отмалчиваюсь, пока не отпустило. Но наверное, что-то этакое проступает на моём лице, так что и однорукий инвалид смягчается.

— Не совсем дурак, значица, — констатирует он усмешливо, на что я только вздёргиваю бровь и мы расходимся мирно.

Я иду дальше, медленно всматриваясь в лица людей, в разложенные на земле товары. Окликают редко, многие даже не поднимают головы или смотрят сквозь прохожих невидящими взглядами.

В основном это женщины от сорока и старше, реже голенастые девочки-подростки. Мужчин мало, и почти все в возрасте, с неизменной цыгаркой в уголке рта, часто потухшей.

Это не торгаши, а обычные городские обыватели, торговля для которых лишь способ выжить, продержаться ещё чуть… А что будет дальше, они не знают.

Продают не просто подержанные вещи, а историю своей семьи, свои чаяние и надежды на благополучие, на нормальную жизнь, на обеспеченную старость и внуков. Они видят не старые утюги и самовары, примусы и заштопанные штаны, но и истории, с ними связанные.

Я часто хожу по Севастопольским барахолкам, находя в этом какое-то болезненное удовольствие. Типажи необыкновенно яркие, живописные. Будь у меня хоть толика литературного таланта, непременно набрасывал бы после каждого похода какие-то очерки, а так…

… просто веду дневник, записывая и зарисовывая по памяти всё самое яркое. Дата, мысли, наблюдения, несколько скупых рисунков… и да, я помню, что дневники могут перлюстрировать[46]. Поэтому использую эвфемизмы, иносказания и сокращения, понятные только мне.

— Задёшево отдам! — неверно истолковав мой взгляд, оживляется худая женщина, сидевшая дотоле на камушке. Дёргается щека… но делаю вид, что не слышу или не понимаю, что обращаются ко мне. На кой чёрт мне старая лампадка…

Было бы у меня побольше денег и поменьше совести, на скупке и перепродаже можно было бы сколотить состояньице. Увы…

«Зато сплю спокойно!» — приходит настойчивая мысль, но…

… нет. Я хоть и знаю прекрасно, что стихию не остановить, но всё пытаюсь найти какой-то выход из ситуации, хоть как-то смягчить если не события, то хотя бы последствия. Но чёрта с два!

Вот кто такой Чернов[47]?! Знать не знал о таком до попадания, а здесь — виднейший эсер, о котором в курсе вся читающая публика! Что уж говорить о героях рангом поменьше и об исторических датах?

Писать письмо… а кому? Товарищу Джугашвили? Ульянову? Чернову? Государю Императору? А главное — что?!

Революция неизбежна и последующая Гражданская принесёт много горя, смертей и разрушений! Это говорю вам я, попаданец из Будущего! Верьте Мне, верьте в Меня! Я ни черта не знаю, но требую назначить себя Личным Советником Главного Вождя!

В голову, вслед за политикой тихой сапой пролезла депрессия и началось самоедство.

— … малой! — слышу приглушённый свист и понимаю, что это меня.

— Малой! — солдатик на костыле, с двумя георгиевскими медалями на груди, так уверенно мотает головой, приглашая отойти чуть в сторону, что я невольно делаю несколько шагов и только затем останавливаюсь.

— Да не боись… — шипит тот, — не обижу!

— Хм… — всё-таки отхожу вслед за выздоравливающим, но ровно настолько, чтобы не было лишних ушей. В голову лезет уже не политика с депрессией, а сектор обстрела и готовность к действию.

— Пуганный, — чуть усмешливо говорит солдат, молодой ещё парень с лицом, неуловимо говорящим о его как минимум косвенной причастности к уголовному миру. На подначку не ведусь, жду.

— Это хорошо, что пуганый, — меняет тактику парень, — значит, не вляпаисся дуриком!

… и тут же без перехода:

— Оружие нужно? — говорит негромко, и вид такой, что чуть не два приятеля разговаривают, что значит — опыт! Никакого «театрального шёпота», слышимого с десятка шагов, конспирологического вида и тому подобной дурости.