— Жаль, — заверил его Ульрих. — Если европейское равновесие можно понимать так, то в нем наилучшим образом выражается европейский дух!

— Да, это-то и интересно, — ответил Туцци с покорной улыбкой уже в дверях. — И в этом смысле нельзя недооценивать духовный результат пашей акции!

— Почему вы этому не помешаете?

Туцци пожал плечами.

— Когда у нас чего-то хочет человек, занимающий положение его сиятельства, выступать против этого нельзя. Можно только быть начеку!

— А вы как поживаете? — спросил Ульрих, когда Туцци вышел, маленькую черно-белую провожатую, которая повела его к Диотиме.

17

Диотима переменила круг чтения

— Милый друг, — сказала Диотима, когда Ульрих вошел к ней, — мне не хотелось отпускать вас, не поговорив с вами, но приходится принимать вас в таком виде!

На ней было домашнее платье, в котором ее величественные формы из-за какой-то случайно принятой ею позы немного напоминали беременность, что придавало этому гордому, никогда не рожавшему телу какую-то долю прелестного порой бесстыдства, связанного с родовыми муками; рядом с ней на диване лежала горжетка, которой она явно согревала сейчас живот, а на лбу у нее был компресс от мигрени, которому было позволено остаться на месте, потому что она знала, что он так же к лицу ей, как греческая повязка. Хотя было поздно, свет не горел, и в воздухе стоял запах целебных и освежающих средств, применяемых против какого-то неведомого недомогания, который смешался с ароматом крепких духов, покрывавшим, как одеяло, все отдельные запахи.

Ульрих низко склонился, целуя руку Диотимы, словно хотел по благоуханию ее запястья почувствовать перемены, происшедшие в его отсутствие. Но кожа ее источала лишь тот же полный, насыщенный, хорошо вымытый аромат, что и всегда.

— Ах, милый друг, — повторила Диотима, — хорошо, что вы вернулись… О! — простонала она вдруг, улыбнувшись, — у меня так болит живот!

Это сообщение, которое у человека естественного звучит так же естественно, как сводка погоды, приобрело в устах Диотимы всю выразительность катастрофы и признания.

— Кузина?! — воскликнул Ульрих и с улыбкой наклонился вперед, чтобы заглянуть ей в лицо. В этот миг нежный намек Туцци насчет недомогания супруги спутался в уме Ульриха с предположением, что Диотима забеременела и судьба дома теперь решена.

Она вяло отвергла это допущение, наполовину угадав его мысли. У нее на самом деле были просто менструальные спазмы, чего прежде никогда не случалось и что, как смутно чувствовалось, связано было с ее колебанием между Арнгеймом и супругом и уже несколько месяцев сопровождалось такими болями. Когда она услыхала, что Ульрих вернулся, это ее утешило, и потому она и приняла его, что обрадовалась ему как наперстнику своей борьбы, И вот она лежала, даже не притворяясь сидящей, и, мучаясь от терзавших ее болей, была в его обществе частью вольной природы без каких-либо оград и запретительных табличек, что с ней случалось довольно редко. Все же она сочла, что если будет симулировать боль в желудке на нервной почве, то это получится правдоподобно и даже сойдет за признак природной чувствительности; иначе она не показалась бы ему.

— Примите же что-нибудь, — предложил Ульрих.

— Ах, — вздохнула Диотима, — это только от волнений. Мои нервы долго не выдержат!

Возникла маленькая пауза, потому что теперь Ульриху следовало, собственно, спросить об Арнгейме, а ему было любопытно узнать что-нибудь о событиях, касавшихся его самого, и он не сразу нашел выход из этого затруднения. Наконец он спросил:

— Освобождение души от цивилизации доставляет, наверно, много хлопот? — и прибавил: — Могу, к сожалению, похвастаться тем, что давно уже предсказывал вам, что их старания проложить духу улочку в мир кончатся обидным провалом!

Диотима вспомнила, как она убежала от общества и сидела с Ульрихом в передней на подставке для обуви. Тогдашняя ее подавленность почти не отличалась от теперешней, и все-таки между этими двумя днями было бесчисленное множество взлетов и спадов надежды.

— Как было все же прекрасно, мой друг, — сказала она, — когда мы еще верили в эту великую идею! Сегодня я могу, пожалуй, сказать, что мир прислушался, но как разочарована я сама!

— Почему, собственно? — спросил Ульрих.

— Не знаю. Причина, наверно, во мне.

Она хотела прибавить что-то об Арнгейме, но Ульрих пожелал узнать, чем кончилось дело с демонстрацией; его воспоминания о ней кончались на том, что он не застал Диотиму, когда граф Лейнсдорф послал его к ней, чтобы подготовить ее к решительному вмешательству и одновременно успокоить. Диотима сделала надменный жест. — Полиция арестовала нескольких молодых людей, а потом отпустила их. Лейнсдорф очень сердит, но что еще можно было сделать?! Теперь-то уж он вовсю держится за Виснечки и говорит, что надо что-то предпринять. Но Виснечки не может развернуть никакой пропаганды, если никто не знает, в пользу чего!

— Говорят, что теперь выдвинут лозунг «Действовать!», — вставил Ульрих.

Имя барона Виснечки, который как министр потерпел крах из-за сопротивления немецких партий и потому вызывал глубокое недоверие, став во главе комитета, ратующего за неопределенную великую патриотическую идею параллельной акции, — имя его заставило Ульриха живо представить себе политические манипуляции его сиятельства, результатом которых это и было.

По-видимому, невозмутимый ход мыслей графа Лейнсдорфа, — может быть, подкрепленный ожидавшимся провалом всех попыток пробудить дух родины, а в Солее широком кругу и дух Европы, сотрудничеством выдающихся ее деятелей, по-видимому, ход его мыслей привел теперь к выводу, что лучше всего дать этому духу толчок, неважно, с какой стороны. Возможно, что соображения его сиятельства опирались и на опыт обращения с бесноватыми, которым это порой идет на пользу, если на них наорать или встряхнуть их как следует; но эти домыслы, мелькнувшие у Ульриха прежде, чем Диотима успела возразить, были прерваны теперь ее ответом. На сей раз больная снова воспользовалась обращением «милый друг».

— Милый друг, — сказала она, — в этом есть какая-то истина! Наш век жаждет действия. Действие…

— Но какого действия? Какого рода действия?! — прервал ее Ульрих.

— Совершенно неважно! В действии, в отличие от слов, есть великолепный пессимизм. Не будем отрицать, что в прошлом всегда только говорили. Мы жили ради великих и вечных идеалов и слов. Ради большей человечности. Ради нашей глубочайшей самобытности. Ради роста общей полноты бытия. Мы стремились к синтезу, мы жили для новых эстетических наслаждений и новых видов счастья, и я не стану отрицать, что поиски истины — детская игра по сравнению с огромной серьезностью задачи — стать истиной самому. Но это было перенапряжением при той малой доле реальности, которая в наше время содержится в душе, и в мечтательной тоске мы жили, так сказать, ни для чего!

— Диотима выразительно приподнялась на одном локте. — В этом есть что-то здоровое, если сегодня отказываются искать засыпанный вход в душу и зато стараются справиться с жизнью, какова она есть! — заключила она.

Теперь, стало быть, наряду с предполагаемым лейнсдорфовским у Ульриха было и другое, подтвержденное толкование лозунга «Действовать!». Диотима, видимо, переменила круг чтения; он вспомнил, что, войдя, увидел возле нее множество книг, но стало уже слишком темно, чтобы разбирать их заглавия, да и тело задумчивой молодой женщины лежало на части книг, как толстая змея, которая сейчас поднялась еще выше и смотрела на него с ожиданием. Диотима, с детства питавшая слабость к очень сентиментальным и субъективным книгам, была теперь явно, как заключил из ее слов Ульрих, охвачена той духовной тягой к обновлению, которая всегда тщится найти то, чего не нашла в понятиях последних двадцати лет, в понятиях двадцати следующих — откуда, в конечном счете, и возникают, пожалуй, те большие исторические смены настроений, что колеблются между гуманностью и жестокостью, страстностью и равнодушием или между другими противоположностями, для которых никакой вполне убедительной причины нет. Ульриху подумалось, что тот маленький, неразъясненный остаток неопределенности, который оставляет любой моральный опыт, — о чем он так много говорил с Агатой, — и есть, должно быть, причина этой человеческой неуверенности; но, не разрешая себе счастья, заключенного в воспоминании об этих разговорах, он заставил свои мысли отключиться от них и переключиться на генерала, который первым рассказал ему о том, что время обзаводится теперь новым духом, и рассказал со здоровым негодованием, не оставлявшим места для радости очаровательных сомнений. А уж подумав о генерале, он вспомнил и просьбу его вникнуть в разлад между кузиной и Арнгеймом и поэтому на прощальное слово душе, произнесенное Диотимой, ответил в конце концов просто: