— Вы, ваше сиятельство, всегда хотели манифестации, идущей из самой гущи народа, а она должна выглядеть именно так!..

— Ах, это неправда!.. — стал горячо возражать ему Лейнсдорф, но был прерван подошедшим к ним Штуммом фон Бордвером, который покинул группу Арнгейма, взволнованно спеша узнать что-то у Ульриха.

— Простите, ваше сиятельство, если я помешал, — попросил он. — Но скажи мне, — обратился он к Ульриху, — можно ли действительно утверждать, что человек руководствуется только своими эмоциями, а никак не разумом?

Ульрих посмотрел на него недоуменно.

— Там есть один такой марксист, — объяснил Штумм, — утверждающий, так сказать, что экономический базис человека целиком и полностью определяет его идеологическую надстройку. А ему возражает психоаналитик, утверждая, что идеологическая надстройка — это целиком и полностью продукт базиса, который составляют инстинкты.

— Это не так просто, — сказал Ульрих, желая улизнуть.

— Это я всегда и твержу! Но что толку! — ответил генерал тотчас, не спуская глаз с Ульриха.

Однако тут слова заговорил Лейпедорф.

— Да, знаете, — сказал он Ульриху, — что-то подобное я как раз и хотел обсудить. Ведь какой бы там ни был базис, экономический или пускай сексуальный, — сказать я хотел вот что: почему в надстройке люди так ненадежны?! Есть такое ходячее выражение: безумный мир. А иногда ведь кажется, что это правда!

— Это психология масс, ваше сиятельство! — снова вмешался ученый генерал. — Пока дело касается масс, я это прекрасно понимаю. Массами движут только инстинкты, и, значит, конечно, те, которые присущи большинству индивидуумов, — это логично! То есть это, конечно, нелогично: массы нелогичны, они пользуются логическими мыслями только для красоты! Действительно же руководствуются они исключительно внушением! Если вы отдадите в мои руки газеты, радио, кинематографическую промышленность и, может быть, еще какие-нибудь средства культуры, я берусь за несколько лет — как однажды сказал мой друг Ульрих — сделать из людей людоедов! Именно поэтому человечеству и необходимо сильное руководство! Впрочем, вы, ваше сиятельство, знаете это лучше, чем я! Но что отдельно взятый человек, стоящий порой на весьма высоком уровне, тоже нелогичен, в это я никак не могу поверить, хотя это утверждает и Арнгейм.

Что мог Ульрих подкинуть своему другу для этого очень случайного спора? Как удочка вылавливает порой клок травы вместо рыбы, так повис на вопросе генерала запутанный клубок теорий. Руководствуется ли человек только своими эмоциями, делает ли, чувствует, даже думает только то, к чему его гонят бессознательные потоки потребности и более ласковый бриз удовольствия, как полагают сегодня? Не руководствуется ли он скорее все-таки разумом и волей, — как тоже полагают сегодня? Руководствуется ли он преимущественно определенными эмоциями, например, сексуальными, как полагают сегодня? Или же все-таки он подвержен в первую очередь не сексуальному началу, а психологическому воздействию экономических условий, как тоже полагают сегодня? Такую сложную структуру, какой он является, можно рассматривать со многих сторон, выбирая осью для теоретической картины то одно, то другое: получаются частичные истины, из взаимопроникновения которых медленно вырастает истина. Но вырастает ли она на самом деле? Каждый раз, когда какую-нибудь частичную истину считали единственно верным объяснением, это за себя мстило. Но, с другой стороны, вряд ли можно было бы прийти к этой частичной истине, не придав ей сначала слишком большого значения. Таким образом, история истины и история чувства тесно сплетены, но история чувства осталась при этом во мраке. По убеждению Ульриха, она была даже не историей, а каким-то беспорядочным ворохом. Забавно, например, что религиозные и, значит, вероятно, страстные мысли средневековья о человеке были полны веры в его разум и волю, тогда как сегодня многие ученые, единственная страсть которых — если им вообще ведома страсть — состоит в том, что они слишком много курят, считают чувство основой всех человеческих действий. Вот какие мысли мелькали у Ульриха, и ему, конечно, не хотелось отвечать на разглагольствования Штумма, который, впрочем, и не ждал этого, а только выпускал пар, прежде чем вернуться туда, откуда пришел.

— Граф Лейнсдорф! — кротко сказал Ульрих. — Помните, я как-то дал вам совет учредить генеральный секретариат по всем вопросам, для решения которых нужны в одинаковой мере душа и точность?

— Помню, конечно, — ответил Лейнсдорф. — Я рассказал об этом даже его высокопреосвященству, он от души посмеялся. Но он сказал, что вы явились слишком поздно!

— И все-таки это именно то, недостаток чего вы только что ощутили, ваше сиятельство! — продолжал Ульрих. — Вы говорите, что мир не помнит сегодня того, чего он хотел вчера, что его настроения меняются без достаточной на то причины, что он всегда взволнован, что он никогда не приходит ни к какому результату и что если бы представить себе собранным в одной голове все, что происходит в головах, составляющих человечество, она ясно обнаружила бы ряд хорошо известных функциональных дефектов, из которых складывается умственная неполноценность…

— Необычайно верно! — воскликнул Штумм фон Бордвер, который, гордясь приобретенными сегодня днем знаниями, вынужден был опять задержаться. — Это точная картина… Эх, снова забыл, как называется эта психическая болезнь, но это точная ее картина!

— Нет, — с улыбкой сказал Ульрих, — это безусловно не картина какой-то определенной психической болезни. Ведь отличает здорового от душевнобольного как раз то, что здоровый страдает всеми психическими болезнями, а у душевнобольного только одна.

— Великолепно! — воскликнули в один голос, хотя и несколько различными словами, Штумм и Лейнсдорф, а затем, таким же манером, прибавили: — Но что это, собственно, означает?

— Это означает вот что, — сказал Ульрих. — Если понимать под моралью регламентацию всех тех отношений, которые включают в себя чувство, фантазию и тому подобное, то каждый в отдельности подлаживается тут к другим, обретая таким образом как бы некоторую устойчивость, но все вместе не выходят в морали из состояния безумия!

— Ну, это уж чересчур! — добродушно заметил граф Лейнсдорф, и генерал тоже возразил:

— Но ведь у каждого должна быть своя собственная мораль. Нельзя же указать человеку, кого ему любить — кошек или собак!

— Можно указать ему это, ваше сиятельство?! — настоим чиво спросил Ульрих.

— Да, прежде, — сказал граф Лейнсдорф дипломатично, хотя и был поколеблен в своей доверчивой убежденности, что «истинное» существует во всех областях, — прежде дела обстояли лучше. Но в наши дни?

— Тогда нам остается перманентная война религий, — сказал Ульрих.

— Вы называете это войной религий? — с любопытством спросил Лейнсдорф.

— А как же еще?

— Гм, недурно. Очень хорошее определение сегодняшней жизни. Кстати, я всегда знал, что в вас таится неплохой католик!

— Я очень плохой католик, — отвечал Ульрих. — Я не верю, что бог был на земле, а верю, что он еще придет. Но только если путь ему сделают более коротким, чем до сих пор!

Его сиятельство отверг это исполненными достоинства словами:

— Это выше моего понимания!

38

Готовится великое событие.

Но никто этого не заметил.

Зато генерал воскликнул:

— К сожалению, я должен немедленно вернуться к его превосходительству, но ты непременно объяснишь мне все это потом, я тебя не отпущу! Я приду сюда еще раз, с вашего позволения! Лейнсдорф, казалось, хотел что-то сказать, мысль его, судя по его виду, напряженно работала, но едва Ульрих и он остались одни, как были окружены людьми, которых принес круговорот толпы и задержала притягательная фигура его сиятельства. О том, что только что сказал Ульрих, речи, конечно, больше не было, и никто, кроме него, об этом не думал, когда сзади чья-то рука скользнула под его руку и он увидел рядом с собой Агату.