– Левый борт, загребай! – командую я.

Мы прочно увязаем в кустах. Мы подтягиваемся за ветки изо всех сил, но катамаран не лезет дальше. Я веслом меряю глубину.

– Чего зырите? – зло кричу я отцам. – Снимай штаны, будем толкать!

Борман безропотно начинает стягивать сапоги.

– Нам тоже? – оборачиваясь, спрашивает Маша.

– Куда вам, блин! – орет Градусов. – Сидите, не рыпайтесь!

В свитерах, трусах и сапогах мы соскальзываем в воду и беремся за каркас. Холод, как вампир, впивается в тело. Глубина тут – чуть повыше колен.

– Ты-то куда лезешь? – орет Градусов на Тютина. – Помощник, блин, пять кило вместе с койкой!…

– Р-раз!… – командую я. – Р-раз!… И-эх!…

Всемером мы волочем катамаран по зарослям мимо упавшей сосны. Катамаран тяжеленный, как дохлый слон. Голые прутья тальника царапают ноги. Мы скользим по корням. Чебыкин и Борман дружно падают, но поднимаются и тянут дальше.

– Так же свои струги тащили ватажники Ермака… – хриплю я.

Наконец можно забраться наверх. Трясясь, отцы натягивают штаны прямо на мокрые трусы. Синий Градусов орет:

– Митрофанова! Доставай мне флакон и сухие рейтузы!

– Откуда? – пугается Люська.

– Щас как скажу откуда!… Сидишь-то на моем рюкзаке!

Люська торопливо развязывает градусовский рюкзак. Она достает какие-то веревки, мотки проволоки, банки, свечи, маленькие механизмы непонятного назначения, и все это с ужасом передает Маше. Наконец на свет появляются огромные зеленые семейники и бутылка водки. Я зубами распечатываю ее, пью из горлышка и пускаю по кругу. На мой озноб словно бы льется горячая вода.

– Впереди ледовый завал, – убито говорит Борман.

Мы вытягиваем шеи. Поперек реки лежит елка, а к ней прибило целую гору льда. Его сколы и грани искрятся на солнце – оказывается, тучи уже разошлись. И справа, и слева – непролазный затопленный ельник. Ни проехать, ни пройти. Затор.

– Что же делать? – растерянно спрашивает Борман.

– Отжиматься, – говорит Градусов. – Конец фильма.

Чтобы найти поляну для ночевки, мы сворачиваем в затопленную просеку. Здесь – черная тишина и покой. Гул Поныша гаснет. Мы медленно плывем между двумя стенами елей. Под нами видны размытые колеи. В чистой воде неподвижно висят шишки. Лес отражается сам в себе. Ощущение земной тверди теряется. Вдали, за еловыми остриями и лапами, стынет широкая, ярко-розовая заря.

Поляну мы нашли не очень удобную – маленькую, неровную, кособокую. Однако выбирать не из чего. Воды Поныша причудливыми узорами растеклись по лесу, оставив от суши небольшие островки, соединенные гривками. Мы устало возимся с лагерем, рубим дрова, разжигаем костер. Потом я предлагаю желающим пойти за березовым соком.

– Блин, точно! – спохватывается Чебыкин и бросается искать посуду.

– Тебе принести соку? – негромко спрашивает Машу Овечкин.

– Я тоже хочу! – ноет Люська. – Демон, принеси мне соку…

– Ой, да ну тебя!… – пугается Демон, неподвижно лежащий на земле с сигаретой в зубах. – Маленькая, что ли?…

– Дак че, хочется…

– Принесу я тебе, не стони, – утешает Люську Чебыкин, весь увешанный кружками и банками.

– Ладно-ладно, Демон, я запомнила, – обидчиво говорит Люська.

Втроем – я, Чебыкин и Овечкин – мы идем в глубь леса, вброд по протокам. Некрутой склон старого отрога весь освещен закатом. Он сух, бесснежен, покрыт прошлогодней травой. Вперемежку с черными елями стоят еще прозрачные по весне березы с голубоватыми кронами и розовыми стволами. От этого склон издалека кажется пестрым, как домотканый половичок. Над ним из синевы вытаивает бледная луна.

Чебыкин, захваченный новой идеей, с ножом наперевес убегает вперед. Он, как колокольчики коровам, подвязывает березам свои кружки и банки, лижет свежие надрезы, чмокает и ахает. Я делаю неглубокую зарубку и на шнурке подвешиваю кружку. Нежно-восковая древесина с неяркими жемчужными дугами годовых колец сразу набухает прозрачными каплями. Я чувствую запах березового сока – тонкий, предутренний, росный. Овечкин молча и отрешенно стоит невдалеке.

– Овечкин, – окликаю я. – Знаешь, что хочу тебе сказать… Маша – это не Люся Митрофанова. Ей не нужны подвиги. А мне не нужна тюрьма. А тебе не нужен уютный гробик.

Овечкин не отвечает, глядит в сторону. Я закуриваю.

– Да я понимаю, Виктор Сергеевич, – наконец говорит Овечкин.

Чебыкин на склоне мелькает между стволов. Он все бегает от кружки к кружке, изумляясь этому тихому, незамысловатому чуду весны – березовому соку.

Мы возвращаемся в глубоких сумерках. Мы шагаем по озерам через блещущие, прозрачные и яркие вертикали ночной тьмы. В кружках, которые мы бережно несем на весу, – светящаяся вода. Над просекой, как зеленая карета, катится луна.

Борман ножовкой пилит бревнышки, чтобы можно было сесть вокруг костра. Градусов варит ядреную гречневую кашу с тушенкой. Маша и Люська держат над костром весла, на металлических лопастях которых сушатся подмокшие буханки. Весла похожи на опахала, а костер – на высокую чалму султана, усыпанную рубинами.

– Эх, водки бы сейчас было эротично… – над кашей мечтательно вздыхает Чебыкин.

Мы выпиваем водки. Хмель легко пробирается в голову и словно окутывает тело тонкой, горячей тканью. Острее ощущается холод, но от него никто уже не мерзнет. Все ухайдакались за день, все молчат. Но молчание у огня объединяет нас прочнее, чем все развеселые базары. Я знаю, что обозначает это молчание. Оно обозначает север, ночь, половодье, затерянность в тайге. Оно обозначает наше общее одиночество. Оно обозначает грозную неизвестность, ожидающую нас у ледового затора на Поныше.

Немногословно расходимся после ужина. Я ухожу побродить глубоко в лес, закуриваю. Лес – словно дворец без свечей, с высокими сводами, с отшлифованным до блеска паркетом. Ощетинившееся звездами небо закрыто еловыми вершинами. Оно просеивается вниз полярным, голубоватым светом. Я стою и слушаю, как в полной тишине беззвучно течет время, текут реки, течет кровь в моих жилах. Огонек моей сигареты – единственная искра тепла во вселенной.

Когда я возвращаюсь, навстречу мне попадается Маша. Я очень ясно вижу ее в темноте. Мы молча глядим друг на друга. Я помню ее слова: не прикасайся! Мы осторожно огибаем друг друга и расходимся. Но, сделав пару шагов, я останавливаюсь и оборачиваюсь. Маша тоже стоит и смотрит на меня.

– Иди ко мне, – наконец зову я.

Маша медлит, а потом идет ко мне. Я чувствую, что словно бы лед скользит под моими ногами, и я проваливаюсь в любовь, как в полынью. Я обнимаю Машу и целую ее. В холоде вселенной, где погас последний уголек моей сигареты, я чувствую тепло Машиного тела под одеждой, тепло ее волос, ее губ. Я расстегиваю ремень ее джинсов и оголяю ее бедра – такие неожиданно горячие. Я тяну Машу вниз, и она поддается. Я чувствую, что сейчас возьму ее – прямо на сырой земле, в воде, на дне морском. Но Маша вдруг легко уходит из моих рук и поднимается, отстраняясь.

– Нет, – устало говорит она. – Нет. Никогда.

Она отворачивается и, застегиваясь на ходу, идет в лес. Мир качается в моих глазах, как корабль. Качаются огромные колокола елей, и звезды – как искры отзвеневшего набата. Я иду к костру.

Никого нет. Я достаю недопитую бутылку. Я пью водку. Зеленая карета катится над черной просекой. Она катится над старыми горами, которые осели и рассыпались, обнажив утесы, – так истлевает плоть, обнажая кости. Карета катится над волшебной тайгой, сквозь которую пробираются темные, холодные реки. В небе одно на другое громоздятся созвездия. Я гляжу на них. У меня есть собственные созвездия, мои. Вот они – Чудские Копи, Югорский Истукан, Посох Стефана, Вогульское Копье, Золотая Баба, Ермаковы Струги, Чердынский Кремль… Целый год я не видел их такими яркими.

Какая древняя земля, какая дремучая история, какая неиссякаемая сила… А на что я эту силу потратил? Я уже скоро лысым стану, можно и бабки подбивать. И вот я стою под этими созвездиями с пустыми руками, с дырявыми карманами. Ни истины, ни подвига, ни женщины, ни друга, ни гроша. Ни стыда, ни совести. Ну как же можно так жить? Неудачник… Дай бог мне никому не быть залогом его счастья. Дай бог мне никого не иметь залогом своего счастья. И еще, дай бог мне любить людей и быть любимым ими. Иного примирения на Земле я не вижу.