До ближайшей точки шоссе было четверть километра. Чапа сдвинул планку прицела, дослал в ствол патрон и приладил винтовку в развилку куста. Целиться было очень удобно. Чапа отодвинул ногой коробку с бритвами, чтобы не раздавить ее случайно при стрельбе, перевел дух и еще раз приладился. Взял на мушку водителя тупорылого грузовика и повел за ним ствол, прикидывая, какое понадобится упреждение. Стрелок он был никудышный, а сейчас промазать было бы тем более обидев. «Ничего, не первым, так вторым его достану, – подумал Чапа, но тут же забеспокоился, сколько же раз он успеет выстрелить прежде, чем его обнаружат. – Раза три успею, – прикинул он, – а потом они начнут лить из автоматов, придется залечь, ну, обойму я всю истрачу, а вторую, может, и зарядить не дадут…»

Чапа опустил винтовку и посмотрел, какие у него шансы насчет отступления. Очень хлипкие были шансы. Кустарник такой, что все насквозь видно; рядом гора, да ведь до нее и со свежими силами в полчаса не добежишь – сердце зайдется, а у него какие же силы, он уж который час идет не на ногах, а на нервах, а фашисты – те засиделись, гады, в кузове на лавках, им размяться охота, загонят как зайца.

Чапа еще раз посмотрел на убитых, на шоссе. Только сейчас он понял, что первый же его выстрел перечеркнет и его собственную жизнь. Ну, не сразу; ну, минуты через три, через пять – самое большее… А сколько он врагов успеет убить? Одного, двух; если очень повезет – убьет троих… Вроде бы подходяще. Да что там считать, Чапа и на один к одному согласился бы не колеблясь, если бы за этим что-то большее стояло, скажем, товарищей прикрыть или спасти кого-то. А так просто – ты убил да тебя убили – это почему-то не понравилось Чапе. Что-то в этом было мелковатое, неполноценное; Чапа даже не знал, как это выразить, слов у него не хватало; что-то в этом было такое, что лишало его удовлетворения, и смерть сразу становилась чем-то бессмысленным и трагическим.

Чапа закинул ремень винтовки на плечо, взял под мышку коробку с бритвами и, почти не хоронясь, пошел в сторону горы.

Когда ему открылось еще одно место недавнего боя, Чапа обошел его все – неторопливо, методично; подходил к каждому убитому, смотрел, не уцелел ли кто: очень ему стало недоставать хоть какой живой души, прямо невмоготу стало, Но живых не нашлось. Зато он разжился вполне исправным ППШ и пятью запасными магазинами к нему. Можно было бы еще раздобыть, если поискать по солдатским торбам, только ведь не утянешь такой груз. Для коробки с бритвами да для запасных магазинов Чапа приспособил почти новый вещмешок, осторожно сняв его с огромного синеглазого помкомвзвода. Вещи убитого он аккуратно сложил рядом с ним, только НЗ забрал, совсем еще не тронутый, – уж в этом-то Чапа разбирался, – завернутый в субботний номер «Правды Украины».

Винтовку он все же не хотел бросать. Ведь если пальба идет не в упор, а на мало-мальски приличном расстоянии, что такое ППШ? – так только, треск для наведения паники. А винтовка – она всегда вещь. Но когда Чапа прошел по чащобе да по каменистым осыпям километра два, – а каждый из них казался ему бесконечным, потому что они накладывались на предыдущие и растягивались предыдущими, как резиновые; а на одном плече у него винтовка весом с центнер, а на другом автомат – тоже не легче; а магазины за спиной, а ботинки на ногах… – все груз, все тяжестью прямо за сердце тянет!.. Нет, решил Чапа, винтовку надо бросить. Пока что ни на кого нападать на большом расстоянии он не собирается, а если уж придется принимать бой, так не иначе если столкнется с фашистами носом к носу. Так это ж для автомата ситуация!..

Он прислонил винтовку к дереву, выгреб из карманов и высыпал патроны. И хотел идти дальше – и не смог.

Чапа сел рядом, привалился к дереву спиной и долго смотрел, жмурясь от солнца, на долину, на аспидную излучину шоссе, а когда устали глаза – себе под ноги, на бурые камушки, похожие на кирпичный щебень, только совсем хрупкие: они крошились, если сильно нажать.

«Это не моя винтовка, – говорил себе Чапа. – Не моя. Не на меня записана. Я даже номера ее не знаю (он чуть было не глянул, какой у нее номер, но тут же спохватился и даже подвинулся самую малость, почти спиной к ней повернулся – только бы не видеть ее, даже случайно; ведь он для того и сидел здесь: отвыкал от нее). Она для меня ничем не отличима от миллиона других, – внушал он себе. Такая же, как все…» Но он знал, что это не так, что их связывает тот бой, который они так и не дали фашистам, тот момент, когда он вел мушку, наведенную точно на шею шофера, так отчетливо черневшую на фоне этой белой шеи. Их связывали недолгие часы, проведенные вместе; часы, когда они были одним целым, неотделимые друг от друга; просто человек и просто винтовка, а слившись, они стали воином…

Чапа не смотрел на нее. «Я отдыхаю, я просто присел отдохнуть», – говорил себе Чапа и осторожно, одну за другой рвал паутинки, которые их так прочно слепили. И когда настал момент и он понял, что он сильнее излучаемого винтовкой магнетизма и уже достаточно отстранился от нее, Чапа поднялся и, так и не взглянув на нее ни разу, тяжело потопал на восток.

Он шел недолго. Встретил тропинку и послушно запетлял между кустами, все больше по-над краем леса, только иногда срезая углы чащи. А потом увидел в ложбине советские танки и даже припустил к ним бегом, и это было несколько мгновений счастья, впрочем совсем короткого. Потом он понял правду – и был ошеломлен больше, чем когда потерял свой полк. Ему стало плохо, тошно, одиноко. Он был такой маленький, слабый, жалкий и никчемный…

Чапа сел на землю и заплакал.

11

Они проснулись легко и сразу. Всех разбудил один и тот же звук: – над самой головой скребли по броне чьи-то подкованные ботинки. Человек обошел башню, заглянул, не открыт ли передний люк, сел верхом на пушку и опять, сопя и тихо ворча, принялся за прерванное только что занятие – открывание верхнего люка.

– Кончай, Ганс, – закричали ему издали. – Какого дьявола ты там застрял?

– Один момент. Видишь? – люк заклинило, никак не открою.

– Плюнь ты на это дело. Еще на мину нарвешься.

– Не может быть здесь мины. Они так быстро удирали, что им такое и в голову не могло прийти. И почему именно этот танк, если другие не заминированы?

– Это, по-твоему, танк? Ты обознался, милый Ганс. Это мусорный ящик.

– Нет уж, я его не пропущу. Я на всю жизнь запомнил, как Бадер по дороге на Реймс у меня на глазах вытащил из танкетки сейф с казной.

– Кончай, кончай, Ганс, – послышался третий голос, и рядом с машиной прошелестела трава. – Лейтенант ждет на дороге. Если мы задержимся, он нам такую жизнь устроит…

– Да, да, я сейчас… Ах, где я здесь видел ломик…

– Ну черт побери! Что случится, если ты один танк пропустишь?

– Не могу его пропустить. Понимаешь? Не могу. Пусть я осмотрю миллион танков и не найду своего клада – что ж, такова, значит, моя удача. Но если я буду знать, что один пропустил из-за какого-то лейтенанта… Да мне же не будет покоя до самой смерти!

– Если хочешь знать, из-за таких вот, как ты, типов у наших трофейных команд репутация мародеров… Через нижний люк пробовал?

– Нет. Задурили вы мне голову…

Он спрыгнул на землю, обошел танк, присел на корточки и заглянул под днище. И встретился взглядом с Ромкой, который, неслышно открыв люк и выбравшись из него, стоял на четвереньках в нерешительности, нападать первым или же подождать еще – авось немцы уйдут.

Немец был маленький, толстый, с короткими полными ручками, с тем характерным разрезом чуть опущенных к концам глаз, которые придают любому лицу жалостливое выражение. Это было такое тыловое, такое мирное лицо, что военная форма на немце казалась чем-то чужеродным. Кстати, он был и без оружия. Его винтовка стояла здесь же, прислоненная к танку, но до нее – несколько шагов; а Ромка держал в руке «вальтер».

Немец не пытался бежать и кричать как будто не собирался тоже. Он не первый год был на войне, насмотрелся и наслушался всякого; перед ним было дуло «вальтера», и он терпеливо ждал, что за этим последует.