— Изменяла, — отозвалась она, и от холодного слова в воздухе возникло маленькое облачко.

У Смоки подвернулась левая лодыжка, а правый конек сам собой поехал в сторону. Крутанувшись, Смоки грохнулся на лед, крепко ударившись рудиментом хвоста — при его тощем заде местом тем более чувствительным. Софи, проделывая круг за кругом, тоже едва не падала от смеха.

Сидеть и не вставать, подумал Смоки, пока копчик не приморозит. Сидеть, как те кусты в оковах льда, пока не наступит оттепель…

Снег, выпавший на прошлой неделе, долго не пролежал. Это был снегопад на одну ночь, наутро он сменился крупным дождем. Джордж Маус с ввалившимися глазами отрешенно шлепал по лужам; все думали, что он подхватил у Софи вирус. Дождь продолжался, подобный неизбывному горю, затопляя низкую обширную лужайку, где тупо и покорно разрушались сфинксы. Потом температура упала, и утром в рождественский сочельник мир предстал серым, как сталь, блестящим ото льда, слившимся с серым, как сталь, небом, где солнце, закрытое тучами, выглядело не более чем белым мазком. Лужайка замерзла и превратилась в каток; Эджвуд сделался похож на миниатюрный домик при игрушечной железной дороге, помещенный рядом с зеркальцем, долженствующим изображать пруд.

Софи по-прежнему каталась вокруг Смоки. Он спросил:

— Ты о чем? Как это изменяла?

Софи только улыбнулась краешком губ и помогла ему подняться. Потом, повернувшись, она проделала непостижимое движение, которое Смоки разглядел, но ни за что на свете не смог бы скопировать, и легко укатила.

Хотел бы он знать, как другие люди умудряются обойти непреложный закон, гласящий: если один конек катит вперед, то другой непременно назад. Казалось, он вечно будет дергаться и раскачиваться, не двигаясь с места, как единственный здесь, кто пребывает в согласии с Ньютоном. Он упал. Вечного движения не существует. Но в тот же миг Смоки начал как-то его обретать и на онемевшем заду проделал путь по ледяному полю к ступеням веранды, где торжественно восседала на меховой подстилке Клауд, сторожившая обувь и термос.

— И где же обещанный снег? — спросил он, а Клауд отозвалась своей собственной, фирменной улыбкой. Смоки свернул шею термосу и обезглавил его. В одну из чашек, спрятанных в крышечке термоса, он налил чай с лимоном и ромом для себя, в другую — для Клауд. Он пил, а его нос оттаивал, подогретый паром. В душе у Смоки царили уныние и безрассудная досада. Изменяла! Что это — шутка? В давние времена, при первых объятиях, Дейли Элис подарила ему драгоценную жемчужину, но когда он попытался повесить украшение на шею Софи, жемчуг, как бывает, потемнел, обратился в ничто. Смоки никогда не знал, что Софи чувствует, однако не верил Дейли Элис, от которой слышал, что Софи тоже этого не знает, что она рассеянна, бестолкова, а вдобавок, как и он сам, спит на ходу. Он просто наблюдал, как она ходит туда-сюда, будто бы занятая делом, и задавался вопросами, строил предположения и догадки.

Софи, заложив руки за спину, пересекла лужайку, сделала поворот через ногу и подплыла к крыльцу. На самом краю замерзшего пруда она свернула; при торможении ее конек врезался в лед, выбив из него водопад кристаллов. Софи села рядом со Смоки и, тяжело дыша, забрала из его рук чашку. У нее в волосах Смоки заметил то ли крохотный цветок, то ли ювелирное украшение в виде цветка. Присмотревшись, он различил, что это снежинка, такой идеальной формы, что можно было сосчитать ее лучи и перемычки. Пока он выговаривал: «снежинка», рядом села другая, потом еще одна.

Письма к Санте.

Все семьи привыкли по-разному сообщать Санте перед Рождеством о своих желаниях. Многие загодя посылают письма, адресуя их на Северный полюс. Они не доходят до адресата; почтальоны выдумывают самые чудные способы обхождения с этими письмами, но доставка среди них не числится.

Дринкуотеры использовали другой способ (кому и как он пришел в голову, никто не помнил): сжигали свои послания в камине. Более всего для этого подходил камин в кабинете, с синими изразцами (катание на коньках, ветряные мельницы, охотничьи трофеи) и самой высокой трубой. Дым (дети непременно выскакивали наружу, чтобы на него посмотреть) исчезал на севере или, на худой конец, в атмосфере, откуда Санте предстояло извлечь письмо и расшифровать. Процедура сложная, но, судя по всему, эффективная, и к ней всегда прибегали в рождественский сочельник, когда желания сильнее всего.

Важно было соблюдать тайну, особенно взрослым; дети не удерживались и выбалтывали свои желания всем встречным-поперечным. Для Лили и Тейси, так или иначе, письма писали взрослые, которым часто приходилось напоминать девочкам об их просьбах, высказанных прежде: за дни, оставшиеся до Рождества, они съеживались и, как мелкая рыбешка, выскальзывали из крупного невода детских вожделений. Тебе ведь хотелось братика для Тедди (медвежонка)? Ты еще хочешь ружье как у Дедушки? Коньки с двойными лезвиями?

Не исключено, впрочем, что взрослые сами изобретали эти просьбы.

В исполненный ожидания морозный день сочельника Дейли Элис устроилась с ногами в громадном кресле и положила себе на колени шахматную доску, а на нее — листок бумаги. «Дорогой Санта, — писала она, — пожалуйста, принеси мне новую грелку, любого цвета, кроме розового, который похож на вареное мясо, а еще нефритовое колечко на средний палец правой руки, вроде кольца двоюродной бабушки Клауд». Элис задумалась. Вгляделась в снег, который сыпался на серый мир, на исходе дня едва различимый. «Стеганое платье до пят, — писала она. — Пару пушистых домашних тапочек. Мне бы хотелось, чтобы новый ребенок достался легче, чем два других. Все остальное не так важно, а это, если можно, исполни, пожалуйста. Дождик для елки такой красивый, но сейчас его нигде не найти. Заранее тебя благодарю, Элис Барнабл (старшая сестра)». Элис с детства привыкла делать это добавление, чтобы не было путаницы. Она помедлила над голубым листочком, почти до конца заполненным ее немногочисленными желаниями. «P. S., — написала она, — Если ты сможешь вернуть мою сестру и мужа оттуда, куда они вдвоем забрели, я буду тебе бесконечно благодарна. ЭДБ».

Элис машинально сложила записку. В странной снежной тишине было слышно, как стучит отцовская машинка. Клауд, оперев щеку о ладонь, писала у круглого столика огрызком карандаша. Глаза ее были влажны; быть может, от слез. Правда, в последнее время взор ее часто подергивался туманом — не исключено, что от старости. Элис откинула голову на мягкую грудь кресла и устремила взгляд в потолок.

Наверху Смоки, налившись чаем с ромом, пристроился писать письмо в воображаемом кабинете. Один лист он испортил, потому что шаткий стол качался под его старательным пером. Подложив под ножку книжечку картонных спичек, Смоки начал снова:

«Дорогой Санта, для начала будет правильнее всего объяснить свое прошлогоднее желание. Не стану оправдывать себя тем, что был навеселе, хотя так оно и было, я и сейчас навеселе (это становится рождественским обычаем, как и все, что относится к Рождеству; впрочем, о рождественских обычаях ты знаешь лучше всех). Так или иначе, если я тебя шокировал или чересчур затруднил своей просьбой, мне очень жаль; я хотел всего лишь забыть о приличиях и немного выпустить пар. Я знаю (то есть предполагаю), что не в твоей власти дать одному человеку другого, и все же желание мое исполнилось. Может, потому, что я хотел этого больше всего на свете, а когда хочешь чего-то так сильно, то обычно получаешь. Так что я не знаю, благодарить тебя или нет. То есть не уверен, тебе ли я обязан, и не знаю, благодарен или нет».

Смоки пожевал кончик ручки, вспоминая последнее рождественское утро, когда он чуть свет вошел в спальню Софи, чтобы ее разбудить (Тейси не желала ждать). Он раздумывал, нужно ли рассказывать эту историю. До сих пор он держал язык за зубами, однако в наисекретнейшем, обреченном огню письме можно было бы выговориться. Но нет.

Слова Дока о том, что Рождество следует не за предшествующими ему днями, а за другим Рождеством, были чистой правдой. За последнюю неделю Смоки в этом убедился. Не из-за привычного ритуала: привозится на салазках елка, любовно распаковываются старинные украшения, на дверные перемычки вешается зелень друидов. Лишь за прошлогодним Рождеством все это действо окрасилось особым, глубоким чувством, вовсе не связанным со Святками; последние, когда Смоки был маленьким, ничуть его не зачаровывали, в отличие от Хэллоуина, когда он огненной, дымной ночью гулял в маскарадном костюме (пирата, клоуна). Однако он знал, что отныне каждый раз с приближением праздника это чувство будет укутывать его, как снег. Причиной этого была она, а не Санта, которому он писал. «Так или иначе, — снова начал Смоки, — в этот раз я не знаю точно, чего бы желал. Мне хотелось бы получить что-то вроде инструмента для заточки старинных газонокосилок. Недостающий том Гиббона (второй), который, видно, кто-то взял, чтобы, к примеру, подпереть дверь, и забыл вернуть». Смоки подумал, не упомянуть ли издательство и год издания, но его охватило и глубоко погребло под собой чувство тщеты и безмолвия. «Санта, — писал он, — я хотел бы быть одной личностью, а не целой толпой людей, половина из которых всегда готовы повернуться спиной и сбежать, как только кто-нибудь, — Смоки имел в виду Софи, Элис, Клауд, Дока, Мам, но прежде всего Элис, — бросит на меня взгляд. Я хочу быть храбрым, честным и справляться с тем, что на меня возложено. Не могу оставаться в стороне, когда кучка проныр делает вид, будто выполняет за меня мой жизненный долг». Смоки остановился, поняв, что письмо делается невразумительным. Он задумался над заключительными словами, выражение «Твой, как обычно» счел похожим на насмешку или издевательство, и наконец приписал только «Ваш etc.», как всегда делал его отец. Этот вариант выглядел холодным и двусмысленным, но черт с ним. Смоки добавил подпись: Эван С. Барнабл.