— Хм-хм! «Полковнику графу Франкессини»! Вот как тебя зовут!.. А кто такой Вотрен?

— Мой эксплуататор, — мрачно ответил англичанин, сжигая письмо, — Он немного помог мне обосноваться во Франции, наладить связи,… и теперь я обязан выполнять его пошлые заказы.

— Заказы?…

— … Нечастые, но нудные и оскорбительные.

— Поподробнее, пожалуйста! — загорелся Люсьен.

— Убийства, — небрежно бросил Серый Жан.

— Ха! И многих ты уже угробил?

— Здесь — двадатьчетырёх. Для Вотрена — шестерых. За всю жизнь — примерно сотню, с особой радостью — около тридцати.

— Что!!?… Ты… ты — профессиональный убийца!? — Люсьен был в восторге, — Расскажи же! Когда ты начал?

— Ещё студентом.

— Нужда толкнула? Или месть?

— Да нет. Случайно как-то вышло. Я не собирался… Но мне понравилось. Очень.

— … Если так,… то чем тебе не по душе заказы этого… Вотрена?

— Во-первых, он даёт мне слишком мало времени, а я люблю хорошо узнать человека, стать ему близким.

— Зачем, если ему всё равно не жить?

— Чтоб он не боялся, а я сумел не причинить ему страданий, чтоб мы оба могли получить удовольствие от такого великого события, как освобождение души от тела.

— Ну, ты мистик!.. А во-вторых что?

Граф призадумался, восстановил последовательность, нашёл ответ:

— Трудно было бы упрекнуть меня в каких-то особенных прихотях, но я всё же предпочитаю сходиться с людьми молодыми, красивыми, благородными. Вотрен же подсовывает мне какую-то шушеру: старых стукачей, нелепых невольных свидетелей, сопливых придурков, не справившихся с какой-то дребеденью… Мне противно к ним прикасаться…

— Почему у тебя итальянский псевдоним? — продолжал интервью Люсьен.

— Я жил в Италии. Мне дорога память о ней.

— Что же, тебя никогда не посещают раскаяния?

— Мне знакомо недовольство собой — если не удаётся всё устроить достойно,… но так бывает редко.

— … К тому же тебе и платят, и, видимо, щедро…

— Да. Но не наводчики вроде Вотрена. От них я ни гроша не взял и не возьму.

— Хочешь сказать, что тебя вознаграждают сами жертвы?

— Да, многие завещали мне всё своё имущество, другие — большую часть.

— Чёрт возьми! Ты самый изумительный мошенник!

— Вовсе нет. Просто есть люди, которым их смерть дороже их жизни.

— Самоубийцы!.. Вот почему ты меня к себе затащил, — прошептал Люсьен, бледнея и знобясь, — А не прикончил только потому, что я нищий…

— Я не гонюсь за корыстью.

— Тогда почему ты этого не сделал? Я же так хотел умереть!..

— То желание было навязано тебе обстоятельствами. Для меня это не в счёт. Если мне удалось восстановить твоё жизнелюбие, живи…

— В смысле: живи здесь, со мной, будь моей ночной утехой!

— Разве у тебя что-то получалось лучше?

Серый Жан не хотел быть жестоким, но в его глазах Люсьен позволил себе более чем слишком много, и всё же не Люсьен пожалел о своих словах, а его собеседник: юный ангулемец возопил, что, если бы не людская злоба, он мог бы войти в историю, потому что писал стихи не хуже «вашего грёбаного Байрона». Англичанин серьёзно извинился, признал, что забыл, что перед ним поэт.

— Хочешь, я почитаю тебе мои стихи? — успокоившись, предложил Люсьен.

— Не нужно, Крысёнок, — ирония снова подняла голову, — Враждебность к Байрону — достаточное доказательство дружбы с музами.

— Намекаешь, что все поэты — завистники, — опечалился Люсьен, — … Я вовсе не завидую ему. Просто им зачитывалась та… особа, которой я имел дурость увлечься, ну, и я немного подражал ему. Совсем немного. Только ей в угоду… Не надо было этого делать. Надо хранить верность только самому себе… Тебе нравится убивать женщин?

— Нет.

— Но они красивы.

— С ними трудно. Они всегда слишком привязаны к жизни. Нужно лет тридцать непрерывных мук, чтобы они могли отречься от неё, — не все, конечно. Большинство просто привыкнет. Это невыносимо. Другое дело дети.

— Дети!? Ты убивал детей!?

— В Лондоне — щелкал их, как орешки, без счёта. С ними легче всего. Мой главный враг — страх, а дети больше боятся розги, чем ножа.

— … Знаешь, чего бы я по-настоящему хотел? Стать твоим учеником и сподвижником. Уж я бы компенсировал твоё невнимание прекрасному полу!

Глава XVI. В которой Эжену моют кости

Эмиль ступил на британскую землю, уже зная о медальоне Отца, сроднившем Эжена и Макса, о семейных печалях побратимов и даже о таинственном лондонском имении, предназначенном к продаже. В гостинице «Адмирал Хендс» настала его очередь отвечать на вопросы.

Вот красавец благородный
В фраке отутюженном.
Он не завтракал сегодня
И вчера не ужинал.

Пальцем этой небезупречной эпиграммы год назад Эмиль попал в небо эженовой жизни — молодой светский волк отыскал его не для более логичной выволочки, но для выражения благодарности.

— С того дня, — говорил Эмиль, — я за ним и присматриваю. Предивный чел! Если он прибыл из Ангулема, то Ангулем — это поэма!

Умолк, гордый своим спонтанным двустишьем.

— Меня удивляет его сила, — наводил Макс.

— Меня тоже! Я бы ни за что не смог сжечь непрочтённое письмо от матери…

— Я — о физической силе. О способности разорвать гвоздь, как нитку, или сообщить брошенной подушке скорость картечи.

— Такого я ничего за ним не замечал. Но вот то, что лучше него никто не умеет рассказывать и обсуждать истории, это точно. Я тысячу раз говорил ему, чтоб он заделался романистом, а он такое мне ответил!.. Уан-момент, щас ремембну… Литература… — он сказал, — такая штука, в которой разбирается десять человек на сотню, а из той десятки в лучшем случае найдётся пара тех, кому это нравится. Я спросил, а что тебе больше всего не нравится в книгах. Он говорит: представь себе, что буквы на странице не напечатаны, а вырезаны, как трафарет, и ты должна сквозь эти крохотные кривые щёлки смотреть на мир… Жуть! Надо же было такое выдумать!.. А в его логове вы бывали?

— Нет.

— Уу! Большая потеря!..

Глава XVII. В которой царит беспорядок

Эжен дал Беренике ключи от квартиры на д'Артуа с просьбой вытопить там камин, но не пытаться навести порядок. Кто-то мог бы счесть это хитрой провокацией, но Эжен не лукавил. Он знал, что большинство людей (особенно женщин) норовит всякую вещь прикрепить к какому-нибудь месту, на которое она должна вновь и вновь возвращаться, но сам не понимал такой политики, и неумытая орда его утвари вольно кочевала по жилищу: стаканы толпились под кроватью, ложки нежились в карманах, тарелки любовались видами с подоконника, спички прятались под подушкой, расчёска скучала в кухонном шкафу, бритва сверкала на обеденном столе, полотенце болталось на градине, посрамляя задвинутую занавеску; в книжном шкафу хозяйничал чайник, принуждая законных обитателей ((Вообще-то Эжен не собирал библиотеки. Книги давал или дарил ему Эмиль)) к эмиграции, с ними скитались носки, платки, перчатки, служащие закладками. Потом вдруг стаканы выстраивались на каминной полке, из одного торчала расчёска, чайник утыкался носом в оконное стекло, книжный шкаф захватывали пустые бутылки, пепельница попирала поверженную на стол книгу, заложенную спичкой или игральной картой; полотенце висело на спинке стула, плащ — на углу двери, галстук — на её ручке; флакон одеколона соседствовал с коробкой чая, сахарницу наполняли пробки и мельчайшие монетки, ботинки ненавидели друг друга и разбегались как можно дальше. Потом в подоконник вонзался столовый нож; маникюрные ножницы, разинув клюв, загорали на тарелке, пепельница сидела на табурете, полная фисташковой скорлупы ((окурков не было, потому что Эжен, сам того не зная, их съедал)), умерший от голода кошелёк был похоронен в выложенной натуральным камнем нише в гостиной в шкатулке для документов, где копились хурмяные и абрикосовые косточки; плащ простирался по кровати, сахарница пряталась под шляпой на козетке, фосфорная зажигалка — в спичечном коробке, паспорт в подарочном конверте — под половиком, книга — под подушкой, в книге — гребешок и счёт от перчаточника, лампа ((это было глубокое блюдо из гранёного хрусталя. Вечерами Эжен распиливал свечку на пять-шесть цилиндриков, выстраивал их на дне светильника, зажигал и ставил повыше — на край какого-нибудь шкафа, а в гостиной — на подвешенное цепями к потолку железное блюдо, днём, если было не лень, вычищал воск и оставлял лампу там, где делал это)) — под кроватью.