— Слушай, — теперь он встает и прет на меня буром, пока она пытается прикрыть щеку рукой, как будто боится, что кто-то в почти пустом зале достанет телефон и сделает ее героиней сцены ревности, которая завтра покорит весь интернет. — Реально, ты же ущербный. Отвали уже от нее на хрен. Не понял еще, что твоя…

Я не хочу, чтобы ее имя пачкал этот поганый рот, поэтому, поддавшись рефлексам тела и многим часам методичного набивания груши, собираю ладонь в кулак и просто, спокойно, на скорости, рассчитанной за мгновение, вкладываю его в нос Ерохину.

Он падает точно подкошенный: на спину, как таракан, но дергается и визжит с рвением осла, а я поправляю манжет, одергиваю рукав, наклоняюсь, чтобы поудобнее схватить Ерохина за шиворот, и волоком тяну на улицу. Видимо, крепко я ему приложил, раз он почти не отбивается.

За дверью кафе просто спускаю его по лестницы. Смотрю, как он неуклюже сваливается вниз, чуть не угодив под ноги компании девушек, которые быстро начинают шушукаться.

— Все хорош, — выдаю ту самую «фотоулыбку», которую мое тело научилось подстраивать практически под любую ситуацию. Они проходят, и только тогда я заканчиваю фразу. — Больше предупреждать не буду.

Может быть, в фильмах герой толкает куда более злую и пафосную речь, но все, чего я хочу — вернуться в зал и спросить Катю, почему я снова смотрю на нее, словно она мне чужая и незнакомая. Об остальном мы тоже поговорим прямо сейчас, потому что неведение и постоянные качели нервного напряжения и правда сводят меня с ума. Куда больше, чем все симптомы моего синдрома. С ними я по крайней мере уже сжился.

Но хоть я отсутствовал всего пару минут, стол, где сидели Катя и Ерохин, пуст.

И даже через десять минут тщательных поисков, хоть после моего «хука правой» на меня косятся, как на психа, все, что я узнаю — никто не знает, куда делась девушка за столиком.

Она просто исчезла.

Глава сороковая:

Катя

— Катя, я тебе не позволю!

У меня странное державу от происходящего, хоть на этот раз сцена разворачивается уже не в нашем с Кириллом доме, а на пороге дома моего отца, где он успевает обежать меня, немного запыхавшись и покраснев от спешки. Мне приходится остановиться, потому что на лице отца не только воспаленная краснота, но паника и немного злости. И почти неприкрытая мольба.

— Ты не должна уходить к нему, чтобы он ни говорил, — отдышавшись, повторяет отец.

Несколько минут назад он сказал то же самое, и мне пришлось еще раз повторить приготовленную специально для этого разговора речь: о том, что я люблю мужа, что доверяю ему, что мы готовы пройти через все, если будет рядом.

— Ты же… ничего не знаешь…

— Я знаю, что мне хорошо с ним, и что я никогда бы не родила ребенка от человека, которого не люблю. И еще я знаю, что не хочу выбирать между тобой и ним, и если я действительно тебе дорога — ты отодвинешься и дашь…

— Ты сделаешь, как говорит отец, маленькая дрянь, — перебивает меня голос мачехи. Она стоит у меня за спиной, я чувствую противное колкое дыхание всем затылком. — Он желает тебе добра.

Мне страшно к ней поворачиваться, страшно, что она снова попрет на меня угрозами, от которых у меня почему-то немеют кончики пальцев и губы, но я все равно это делаю. Пусть не думает, что меня так легко сломать.

У Татьяны перекошенное от злости лицо, узкие, как у взбешенной кошки глаза и ноздри, похожие на кожаные крылья костлявой твари. Все это составляет страшный… и смешной образ. Я ведь помню, что раньше она всегда давила меня своим авторитетом, говорила, что делать и что не делать, и мы все время спорили, хоть и пытались делать это не так явно и в интеллигентной форме. Татьяна до сих пор думает, что может влиять на меня проверенными методами.

— Я сделаю так, как считаю нужным, — спокойно, собравшись духом, парирую ее требование. — Точно не спрашивая совета у посторонней женщины.

У Татьяны на лбу написано, что она спит и видит, как бы ударить меня посильнее, и только присутствие отца останавливает ее от этого акта «вколачивания мудрости в бестолковую голову».

Хотя она все-таки заносит руку как раз в тот момент, когда я уже успела списать ее со счетов. Наверное, хотела дать мне пощечину, потому что, когда ее кулак поднимается в самую высокую точку, Татьяна разжимает пальцы, забыв о зажатом в них телефоне.

Он падает.

Мне под ноги, стукнувшись сперва экраном, а потом, совершив странный кульбит, подскакивает и переворачивается, чтобы на этот раз показаться «лицом».

Я даже не сразу обращаю внимание на то, что у нее на экране, потому что как-то интуитивно «цепляюсь» взглядом за более яркие и четкие пятна ярлыков. Но это длится лишь мгновение, потому что ее экран подсвечивается еще раньше — и посреди рабочего стола всплывает входящее сообщение в вайбер.

Татьяна так быстро хватает его, что у меня нет никаких шансов прочитать содержимое. И я бы даже не старалась, потому что ее секреты волнуют меня меньше всего. Но в имени отправителя слишком уж странно знакомое слово.

Пианист.

Я не верю в такие совпадения.

И Татьяна это прекрасно понимает. Она нервно сует телефон в карман пиджака и натянуто, едва-едва не срываясь на крик, пытается отмахнуться от отца и его вопросов насчет того, все ли работает и не пострадали ли ее контакты, но, когда мы смотрим друг на друга, я вижу яркую и сочную панику, от которой становится тепло на душе.

— Пианист? — вслух спрашиваю я.

От удивления у Татьяны вытягивается лицо.

Она явно не ожидала, что слабачка, которой она всегда меня считала, рискнет дергать ее за усы. И уж тем более не станет этого делать под угрозой быть разоблаченной во всяких гнусностях.

— Рада, что у тебя отменное зрение, — сухо огрызается она. И вдруг, переменив свое мнение, говорит: — Отпусти ее, Александр, пусть идет к своему ненормальному. Сапоги должны быть парой.

Мне ужасно хочется уличить ее в какой-то пока совершенно непонятной мне игре, но бывают моменты, когда отступление дает больше выгоды, чем натиск, и сейчас как раз такой. Если я хочу узнать то, что память никак не желает отдавать добровольно, придется постараться.

И я должна рассказать все Кириллу.

Но когда я приезжаю в кафе — с огромным опозданием из-за сцены с отцом — Кирилл ждет меня не внутри, а на улице, прямо под тягучим, как желе, монотонным ливнем. И вместо того, чтобы обнять меня, сгребает в охапку, словно старую ненужную игрушку, и прижимает спиной к холодной стене, практически вминая меня в жесткую и колючую каменную кладку.

У него кровь из носа, которая стекает по подбородку и делает губы алыми.

У него взгляд безумца.

— Куда ты на хрен подевалась, Золушка?! — зло и прямо мне в лицо. — Почему я искал тебя и не мог найти, а ты вдруг появилась перед самым носом, словно сраное привидение?!

Если он не разожмет руки, то обязательно что-то сломает. Поэтому мне просто необходимо что-то ответить, хоть я понятия не имею, о чем он говорит.

— Кирилл, пожалуйста…

От боли я даже не могу закончить предложение, пытаюсь высвободиться, но становится только хуже. На любое мое действие пальцы мужа у меня на плечах сжимаются еще сильнее, пока я не вскрикиваю почти в полный голос.

Только после этого взгляд Кирилла начинает медленно трезветь, становится осознанным, и он вдруг так резко отпускает меня, что от внезапной свободы я с трудом удерживаюсь от падения, да и то лишь потому, что успеваю схватить его за локоть.

Кирилл жестко сбрасывает мою руку, отодвигается, ероша совершенно мокрые волосы. Он снова выглядит совершенно потерянным, таким, как в тот день, который остался единственным трезвым и ярким воспоминанием в моей жизни: потоки дождя по пленке, под которой, словно кораблик в колбе, контуры татуировки лабиринта.

Он дорог мне. Я боюсь его, потому что не понимаю, не знаю, что говорить и как говорить, иду наощупь каждый раз, когда нормальные пары делают все с широко открытыми глазами, почти всегда наверняка зная, каким будет результат.