– Не позволяйт, мой собак!

– Полковая собака, тебе говорю, при нашей батарее, понял? – сказал Иван.

Старик рассердился, стал выдергивать веревку, толкать в грудь.

На это Иван пуще всего обиделся.

– Ты что меня в грудки толкаешь, ты как это солдата за грудки берешь? – стал он спрашивать и уже сам потянулся взять старика за грудки, но вдруг у того седая борода на одной щеке отстала. – Э, да ты ряженый, – крикнул Иван и схватил его за горло; старик ударил в ухо, и оба они покатились на землю.

Дюжий был старик, очень злой; насилу Иван скрутил ему руки, а борода так и осталась валяться. Старик начал проситься, чтобы отпустили; Дурындас только тряхнул головой и повел старика и собаку на батарею.

Дюже ему жалко было Шарлоту; она брела смирная, а когда старик дергался, раз даже приноровился на колени стать, глядела на хозяина, поджав хвост, и скулила.

Около капитанской палатки сидели Бабочкин и пять человек прислуги с орудий. Все они были перевязаны марлей; у фейерверкера из-за повязки глядел один глаз. Он со злобой покосился на подошедшего Дурындаса.

Неподалеку на пригорке солдаты копали яму; около нее лежали трое – кто, Дурындас не разглядел. На батарее же все стояли без шапок и пели «Отче наш». Иван тоже снял картуз и перекрестился, поглядел на старика и с него сдернул меховую шапку. Солдаты прикрылись, пошли ужинать; из толпы вышел капитан в расстегнутой рубашке, красный и веселый; он еще издали заметил Дурындаса и закричал: «Молодчина, привел!» – а подойдя, с удивлением уставился на старика:

– Это что еще за фигура? Иван рассказал все, как было.

– Так, так, так, – повторял капитан, – теперь все понятно, – и заговорил со стариком по-немецки. Тот поджал губы, опустил голову; к нему приставили двух солдат, третий принялся обшаривать, но ничего не нашел. Тогда капитан приказал подвести к себе Шарлоту. Дурындас ласково похлопал ее, подвел и со страхом стал ожидать, что будет.

– Умная собака, умница, – говорил капитан, поглаживая и ощупывая Шарлоту.

Она стояла смирно, глядела в глаза; капитан в густой шерсти нащупал ошейник, и она готовно подалась к нему, повернула шею. Старик, внимательно глядевший все время, вдруг вскрикнул дрожащим, визгливым голосом:

– Укусает, укусает, не трогайте!

Капитан, сопя оттого, что сильно перегнулся, снял ошейник, в нем была вделана плоская медная коробочка; он вскрыл ее ножом, вынул чертеж и письмо на папиросной бумаге.

– Ничего не понимаю, что такое, – закричал старик. Солдаты крепче схватили его за локти.

– В штаб, – приказал капитан, указывая пальцем на побелевшего старика, и обратился к Дурындасу: – Вот за это спасибо, Иван, молодчина! Намаялись бы мы без тебя. Придумали тоже штуку – бежит собака, не станешь на нее патрон губить. Вот так нашли себе почтальона! Ну, и мы их пожаловали нынче за все неприятности, четыре орудия ихние расколотили вдрызг.

Почесывая под мышкой, капитан с удовольствием поглядывал на свои пушки и на солдат, в окопе хлебающих похлебку. Старика увели; Шарлота сидела перед Иваном, затем подняла лапку, царапнула его по колену.

– А как насчет Шарлоты? – спросил Дурындас.

– Повесить, – ответил капитан, – сам и повесь. Иван только брови поднял, откашлялся, проговорил:

«Слушаюсь». Он не ел с утра; пошел к телеге, вынул из мешка сало, отрезал ломоть хлеба и стал есть, сняв шапку. Шарлота продолжала глядеть в глаза.

– А! на тебе, стерва, жри, – крикнул Иван и бросил ей все сало, что держал в руке; потом нахлобучил картуз, стал на возу искать веревочку. Шарлота даже припала на передние лапы, зажмурилась – такое сладкое было сало, а когда сожрала, вылизалась и села около колеса; прошел солдат, она на него порычала и, чтобы Иван понял, сунула ему морду между ног.

– Что ты, тварь, ко мне лезешь? – чуть не плача от досады, проговорил Иван.

Нигде не было веревки; он отвязал чересседельник, свистнул и, волоча ноги, побрел к ручью, где стояла расщепленная береза.

Шарлота прибежала первая, вошла в воду, принялась лакать.

Иван привязал к сучку ремень, потянул – крепко ли, и стал ждать, когда собака напьется. Потом взял ее на руки. Умно и внимательно поглядела она на дерево, и в глаза, и на землю.

– Глядишь, – сказал Иван.

Собака рванулась и вдруг поспешно облизнула Ивану все лицо.

– Уж вижу, вижу. Ничего, потерпи, Шарлота, я легонько, – проговорил Иван шепотом и стал надевать ей петлю, путаясь пальцами в шерсти.

Отойдя немного, Иван почесался под картузом и обернулся; на закате было отчетливо видно сломанное дерево, сучок и Шарлота – она висела, как овчина, чуть покачивалась.

«Что же теперь делать-то, – подумал Иван, – ах ты господи, собаку замучил». Он пошел в стан к телеге, расшвырял в ней все, принялся кирпичом кастрюлю чистить, плевал ей на бока, тер, тер и бросил; стал постилать шинель под телегой, напорол палец на иголку. «Эх, жисть проклятая», – отчаянно сказал Иван; после этого сел на шинели, обхватил коленки и долго смотрел в сторону тусклого заката, откуда давеча прилетали бомбы, большие, как свиньи. Дурындас тряхнул головой, решительно поднялся и пошел к палатке.

– Ну, что ты у меня над душой стоишь? – спросил капитан досадно. – Ну, я не сплю, чего тебе надо?

Он чиркнул спичкой, закурил и тяжело повернулся на койке, подсунув руку под голову. Иван снял картуз и сказал:

– Повесил, ваше благородие!

– Ну-ну.

Иван потоптался, откашлялся и тогда проговорил:

– Ваше благородие, в тылу мне неудобно находиться.

– Ты что это, с ума сошел?

– Так точно, желаю воевать.

Капитан засопел и долго глядел на Дурындаса, что стоял едва различимый в темноте, заслоняя звезды, потом он осветил папироской свой нос, круглый, как яблоко, и мохнатые усы.

– Дело твое, – сказал он. – Препятствовать не могу. Ступай.

БУРЯ

1

Василий Васильевич стоял у гипсовой низкой колонны, опустив руки, слегка сутулясь, отчего крахмальная рубашка его смялась на груди под фраком.

По старому и мозаичному паркету залы медленно продвигались танцующие пары под звуки танго. Кавалеры были в черных фраках, полные или худые, иные с проседью, иные с блестящими бородами, иные с круглыми, почти детскими лицами; все они, словно в изнеможении и без сил, двигались, не отрывая заморенных глаз от глаз своих дам.

Их дамы, в желтых, оранжевых, красных платьях, узких и открывающих колена, с хвостами, как у ящериц, или раздвоенными, как змеиный язык, в перьях и пылающих драгоценностях, были словно тропические насекомые, охваченные лихорадкой и зноем вечера.

Тонкие, изломанные звуки танца, пронизывающие и безбольные, обезволивающие и ядовитые, смутили совсем и затуманили Василия Васильевича. Ему вдруг стало казаться, что от танцующих исходят, как паутина, ниточки, запутывают и томят, что эти ниточки – темные силы, просочившиеся из самых глубоких погребов сознания в кровь, и что это совсем не веселый танец танго.

Но едва ли Василий Васильевич сознавал все-таки, что думает: он был, как никто из участников этого рождественского бала в загородном дому князя Красносельского, взволнован и влюблен; не мигая и не отрываясь, он уже давно следил за Еленой Павловной Ходанской. Она была в оранжевом платье с черными кружевами на боках, плечи ее были опущены, как от сильного утомления, маленькая голова на высокой шее слегка запрокинута; на нее было больно и тревожно смотреть; ее кавалер, драгун Красносельский, с прекрасным, очень холодным лицом, в конце третьего тура сбился, покраснел и ласково усмехнулся; Елена Павловна подняла на него темные глаза, брови ее задрожали, обнаженная рука пододвинулась ближе к его плечу.

Василий Васильевич понял: если теперь же, до двенадцати часов, он не скажет ей всего, больше не стоит жить; уже три месяца он думает о ней, трусит, не смеет признаться; в полночь начнется томительный ужин, она сядет, конечно, с Красносельским, затуманенная и обольстительная. Василий Васильевич решился.