– Молчи, старая дура! – закричал Кирша. – Пошла вон! а не то у меня опять полетишь с полатей, да только солому-то я велю прибрать.

Григорьевна, не смея продолжать разговора с грозным незнакомцем, отвесила низкий поклон всей компании и побрела вслед за Кудимычем.

– А позволь спросить твою милость, имени и отчества не знаю, – сказал приказчик запорожцу, – откуда изволишь идти и куда?

– Издалека, добрый человек; а иду туда, куда бог приведет.

– По всему видно, что ты путем пошатался на белом свете.

– Да, и так пошатался, что пора бы на покой.

– А что, господин честной, верно, ты за морем набрался такой премудрости?

– Бывал и за морем; всего натерпелся и у басурманов был в полону.

– Ой ли! Где же это? Чай, далеко отсюда?

– Далеконько… за Хвалынским морем.

– Что это, за Казанью, что ль?

– Нет, подалее: за Астраханью.

– Что, ваша милость, какова там земля? Неужли господь бог также благодать свою посылает и на этот поганый народ, как и на нас православных?

– Видно, что так. Знатная земля! всего довольно: и серебра, и золота, и самоцветных камней, и всякого съестного. Зимой только бог их обидел.

– Как так? Да неужели у них вовсе зимы нет?

– Ни снегу нейдет, ни вода не мерзнет.

– Ах, батюшки-светы! – вскричал приказчик, всплеснув руками. – Экая диковинка! Вовсе нет зимы! Подлинно божье наказанье! Да поделом им, басурманам!

– Эх, Фома Кондратьич! – шепнул дьяк приказчику. – Да разве не видишь, что он издевается над нами!

– Порасскажи-ка нам, добрый человек, – сказал один из гостей, – что там еще диковинного есть?

– Пожалуй, да вот если б здесь нашлась чарка-другая романеи, так веселей бы рассказывать.

– Для дорогого гостя как не найти, – сказал приказчик. – Эй, Марфа! вынь-ка там из поставца, с верхней полки, стклянку с романеею. Да смотри, – прибавил он потихоньку, – подай ту, что стоит направо: она уж почата.

Роменею подали; гости придвинулись поближе к запорожцу, который, выпив за здоровье молодых, принялся рассказывать всякую всячину: о басурманской вере персиян, об Араратской горе, о степях непроходимых, о золотом песке, о медовых реках, о слонах и верблюдах; мешал правду с небылицами и до того занял хозяина и гостей своими рассказами, что никто не заметил вошедшего слугу, который, переговоря с работницею Марфою, подошел к Кирше и, поклонясь ему ласково, объявил, что его требуют на боярский двор.

IX

Мы попросим теперь читателей последовать за нами во внутренность терема боярской дочери, Анастасьи Тимофеевны Занимаемая ею половина состояла из двух просторных комнат. Вокруг ничем не обитых стен первой, на широких лавках, сидели за пряжею дворовые девушки; глубокая тишина, наблюдаемая в этом покое, прерывалась только изредка тихим шепотом двух соседок или стуком веретена, падающего на пол. Вторая комната была вся обита красным сукном; в правом углу стоял раззолоченный кивот с иконами, в богатых серебряных окладах; несколько огромных, обитых жестью сундуков, с приданым и нарядами боярышни, занимали всю левую сторону покоя; в одном простенке висело четырехугольное зеркало в узорчатых рамках и шитое золотом и шелками полотенце. Прямо против дверей стояла высокая кровать с штофным пологом; кругом ее, на небольших скамейках, сидели Власьевна и несколько ближних сенных девушек; одни перенизывали дорогие монисты[58] из крупных бурмитских зерен, другие разноцветными шелками и золотом вышивали в пяльцах. На их румяных лицах цвела молодость, красота и здоровье; но веселость не оживляла ясных очей их. Утирая украдкой слезы, они посматривали печально на молодую госпожу свою, которая, облокотясь правой рукой на изголовье, была погружена в глубокую задумчивость. Краса садов, пышная роза, и увядая, прекраснее свежих полевых цветов: так точно, несмотря на изнурительную болезнь, дочь боярская казалась прекраснее всех ее окружающих девиц. Изредка грустная улыбка, напоминающая прелестное сравнение одного русского стихотворца:

Улыбка горести подобна

На гроб положенным цветам –

появлялась на розовых устах ее. Восточный жемчуг, которым украшены были ее блестящие зарукавья и белое как снег покрывало, не превосходили белизною ее бледного лица, на котором ясно изображались следы беспрерывных душевных страданий. Казалось, в ее потухших, неподвижных взорах можно было сосчитать все ночи, проведенные без сна в терзаниях мучительной тоски, понятной только для тех, которые, подобно ей, страдали, не разделяя ни с кем своей горести. Богатый парчовый опашень[59], небрежно накинутый сверх легкой объяринной ферязи[60], широкая золотая лента с жемчужной подвязью, большие изумрудные серьги, драгоценные зарукавья, одним словом, весь пышный наряд ее представлял разительную противоположность с видом глубокого уныния, которое изображалось во всех чертах лица ее.

– Ну, что ж ты молчишь, Терентьич? – сказала Власьевна, оборотясь к дверям, подле которых стоял слепой старик в поношенном синем кафтане. – Видишь, боярышня призадумалась; начни другую сказку, да, смотри, повеселее.

– Слушаю, матушка Аграфена Власьевна, – отвечал слепой с низким поклоном. – Да, кажись, и та, что я рассказывал…

– И полно, батюшка, что в ней хорошего! «Царевна полюбила доброго молодца, злые люди их разлучили… а там Змей Горыныч унес ее за тридевять земель в тридесятое государство, и она, бедная сиротинка, без милого дружка и без кровных, зачахла с тоски-кручины…» Ну, что тут веселого?

– Из сказки слова не выкинешь, матушка Аграфена Власьевна.

– Вот то-то и есть: расскажи другую.

– В угоду ли вам будет повесть о славном князе Владимире, Киевском Солнышке, Святославиче, и о сильном его, могучем богатыре Добрыне Никитиче?

– Ну, ну, рассказывай! мы послушаем.

Слепой рассказчик разгладил свою бороду, выправил усы и начал:

– «Не вихри, не ветры в полях подымаются, не буйные крутят пыль черную: выезжает то сильный, могучий богатырь Добрыня Никитич на своем коне богатырском, с одним Торопом-слугой; на нем доспехи ратные как солнышко горят; на серебряной цепи висит меч-кладенец в полтораста пуд; во правой руке копье булатное, на коне сбруя красна золота. Он подъезжает ко святому граду Киеву… глядит: в заповедных лугах княженетских раскинуты шатры басурманские, несметно войско облегает стены киевские. Завидя силу поганую, могучий Добрыня вскрикивает богатырским голосом, засвистывает молодецким посвистом. От того ли посвисту сыр-бор преклоняется и лист с деревьев осыпается; он бьет коня по крутым ребрам; богатырский конь разъяряется, мечет из-под копыт по сенной копне; бежит в поля, земля дрожит, изо рта пламя пышет, из ноздрей дым столбом. Богатырь гонит силу поганую: где конем вернет – там улица, где копьем махнет – с переулками, где мечом рубнет – нету тысячи…»

– Довольно; будет, Терентьич, – прервала тихим голосом прекрасная Анастасья. – Ты уж устал. Мамушка, вели дать ему чарку водки.

– Да выслушай, родная, – сказала Власьевна. – Может статься, он и поразвеселит тебя.

– Нет, мамушка, меня ничто не развеселит.

– Ну, власть твоя, сударыня! Ступай, Терентьич. Эй вы, красные девицы! сведите его вниз; ведь он, пожалуй, сослепу-то расшибется. Ну, матушка Анастасья Тимофеевна, – продолжала оно, – уж я, право, и не придумаю, что с тобою делать! Не позвать ли Афоньку-дурака?

– Ах, нет! не надобно.

– Сем кликнем, родная! да позовем дуру Матрешку; они поболтают, побранятся меж собой; а чтоб распотешить тебя, так, пожалуй, и подерутся, матушка.

– Зачем ты меня сегодня нарядила, мамушка? – сказала со вздохом Анастасья. – Мне и без нарядов так тяжело… так тошно!..

– И, светик мой! да как же тебе сегодня не быть нарядною? Авось бог поможет нам вниз сойти. Ведь у батюшки твоего сегодня пир горой: какой-то большой польский пан будет.

вернуться

58

Ожерелья. (Примеч. М. Н. Загоскина.)

вернуться

59

Женское верхнее платье, с длинными висячими до земли рукавами и большим капюшоном. (Примеч. М. Н. Загоскина.)

вернуться

60

Женская ферязь, платье почти одинакового покроя с нынешними сарафанами. (Примеч. М. Н. Загоскина.)