Вспомнил, как смеялись мы все, когда один наш товарищ, армянин, ответил на вопрос о разнице между Дон-Кихотом и Гамлетом: «Дон-Кихот сначала все де-лает, потом думает, Гамлет — все думает, думает, ничего не делает…»

Как часто сравнивали и сопоставляли эти два гениальных образа. Например, наш Тургенев. Он тоже рассуждал о действии и мысли, хотел соединить аналитический скепсис и волю к действию, поступку.

А в сонете Шекспира есть общее и Сервантесу, и мыслям датского принца: любовь, которая всегда готова возвысить и очистить мир! Становясь старше, мы не просто меняем кожу, не переходим от Дон-Кихота к Гамлету, не меняем горячую веру на скепсис, поступки на раздумья, — нет, мы только трезвее видим жизнь, освобождаемся от пустых иллюзий, учимся различать «проезжий двор» и «усадьбу счастливую», но не прекращаем искать эту «усадьбу», стремиться к ней!

Эта мысль заставила меня усмехнуться. В юности кажется, что все, что случается с людьми, только к лучшему. Приобретается, но не теряется. И приобретается лишь ценное. А усталость? А тщетность усилий найти эту «усадьбу», которую нельзя же искать бесконечно?

Дальше шла совсем короткая запись:

«А все же интересно понять: почему с годами не расширяется мир нашей мечты, а, наоборот, сужается, становится реальнее, трезвее, практичнее?»

Я задумался. А ведь верное наблюдение! Достаточно рассказать вам одну забавную историю из нашего детства, чтобы понять, насколько прав был Саша.

Самая романтическая мечта нашего детства! О, это была величайшая тайна! На протяжении многих лет, видоизменяясь, она жила подспудно и упорно, и, откладывая ее, мы еще больше разжигали себя надеждой на ее осуществление в следующем году.

Это была мечта о… кругосветном путешествии.

Началась она рано, кажется, в третьем классе. Начитавшись Майн Рида и Жюля Верна, мы с Сашей решили удрать из дома и, только обогнув земной шар по экватору, вернуться домой.

Однажды на рыбной ловле в Кизилташском лимане, ку-да нас взял с собой Костя-грек, мы обнаружили старую лодку, полузатопленную, с пробитым днищем. Она лежала в камышах, давно засосанная илом. Мы уговорили Костю помочь нам вытащить ее и на попутном грузовике привезти в город. Полгода чинили, смолили ее, красили и перекрашивали. Помогали нам дедушка, Костя, Гриша. Назвали мы ее «Альбатрос». Сколько дней и вечеров провели мы за черчением карт, чтением навигационных книг, поисками подзорной трубы, компаса, брезента, запасного паруса!

Первая попытка бегства состоялась при полном штиле 13 июня 1935 года. Мачта наклонилась под боковым ветром, парус надулся, и, прежде чем мы успели что-нибудь предпринять, лодка опрокинулась. На дно пошел ящик с приборами, тщательно разграфленным бортовым журналом, запасом пресной воды на трое суток, удочками, прекрасными финками для борьбы с акулами и провиантом, состоящим из сухарей, сахара и вяленой рыбы.

Корабль с гордым именем «Альбатрос» потерпел аварию недалеко от берега, милях в двух. Правда, спасение подоспело по всем правилам морских кораблекрушений. Пыхтя бензиновой гарью, подошел рыбацкий катер, и знакомый нам Попандопуло, толстый грек с хитрым глазом и черной повязкой на другом, пробуксировал нас до берега, перерубив мачту и оборвав остатки паруса.

Он потребовал контрибуции, и мы, боясь излишней гласности, согласились на его условия: четыре субботы и воскресенья резать шамат для поплавков его волокуши. Работа не ахти какая трудная, но обидно было с утра до вечера строгать пробковое дерево чужими ножами, вспоминая свои новенькие финки с инициалами, выжженными лупой на ручках: «Б» и «А».

Второй выход в море готовили более тщательно: полгода. Помешала болезнь Саши — он заболел скарлатиной. Выйти в Средиземное море мы должны были в июле, не позже. Было рассчитано все, вплоть до пассатов и муссонов, которые должны были встретить нас в Атлантике. Правда, теперь речь шла уже не о кругосветке, а о том, чтобы достичь Азорских островов. Почему мы выбрали Азорские — боюсь сказать, чтоб не соврать, — не помню. Может быть, из-за Маяковского:

Я родился,
рос,
кормили соскою,—
жил,
работал,
стал староват…
Вот и жизнь пройдет,
как прошли Азорские
острова.

А только чем больше мы взрослели, тем короче становился наш маршрут. Весной 1936 года мы планировали уже дойти до Батума, так как нам объяснил Костя, что для выхода в Дарданеллы уже нужна какая-то виза. А кто нам даст визу? Так мы сократили рейс «Альбатроса» до Анапа — Мысхако (около Новороссийска)…

Пусть не удалось нам выйти в океан нашей детской мечты — не пристали мы к пустынному берегу, поросшему пальмами, не охотились на акул, не слышали рыка львов, не делили последнего сухаря, размоченного в дождевой воде, пахнущей ржавой банкой… Зато мы столько прочитали, столько видели во сне, столько пережили, копя сухари и ожидая вот-вот готовую наступить разлуку с близкими, что нам на всю жизнь должно хватить волнения и романтики!

И может быть, именно потому, что детство наше не было бескрылым и куцым в недоверчивости ко всему, до чего дальше, чем до магазина и танцплощадки, мы на всю жизнь сохранили чувство розового горизонта, какой открылся нам на рассвете 13 июня 1935 года, когда, стесняясь смотреть друг другу в глаза — так выдавала наше волнение бледность, — мы выходили в открытое море…

«ЛЕКОК-ЛЕПУПЬЕ…»

Июнь. 1942.

Война в разгаре. Мы в степи. Отступаем. Потерял вещмешок — ноты, рукописи, ложку. Тетину ложку. Дневник был в противогазной сумке. Тетя Лиза просила вернуть ложку… Талисман? Смешно. И в приметы я давно не верю. Мы отступаем, а я, наоборот, все больше верю в победу. Это у нас временные трудности. Мы сокращаем линию фронта, а потом ударим по ним. Проклятое солнце в зените. Скоро пойдем дальше. Привал. Хочется пить. Я уже хорошо научился переносить трудности. И стал суровее. Рад, что от моей мягкотелости ничего не осталось. Вчера расстреляли злостного паникера. Когда-то я бы умер от страха. А теперь видел это и знаю, что так надо. Война. Тут свои законы. Сейчас одно в сердце у всех — остановиться, остановиться надо. И если кто-то мешает из своих… Боже мой… Что я пишу?

Это записано карандашом. Почерк нервный, почти не Сашин. Даже почерк изменился. А я почему-то вспомнил его совсем мальчиком: как мы познакомились…

Улица со странным названием — Серебряная. Тихий зеленый дворик. Звенит жара. А из раскрытой двери, из-за чуть шевелящейся марлевой занавески до полу, доносится французская речь. Медленно, часто повторяя сказанное, растолковывающе: «Съэт-юн пуль мезанфан э са съэ ле кок…».

Мама говорит: «Ну, ну, ослик… Что же ты?» Я упираюсь ногами в калитку и не хочу идти, губы мои дрожат. «Фу, как не стыдно! Такой большой мальчик!» Расчет верный. Я перестаю упираться и покорно бреду к черной от горя занавеске. Она белая, эта марля. Но за ней мне чудится ночь. Входим. Так и есть: окна занавешены от мух. Свет падает только с улицы сквозь марлевую занавеску. Пока мама о чем-то говорит с тетенькой в очках, обмахивающейся раскрытым японским веером, я с открытым ртом рассматриваю веер — такое чудо я вижу впервые. Я еще очень мал, и мне простительна непринципиальность: я уже забыл, что не хотел входить в этот дом. Мне нравится веер, мне нравятся картинки, разложенные на столе.

За столом сидят несколько головок с большими глазами. Одна девочка. У нее громадный бант и веснушки, которые светятся даже в полутьме.

Меня гладят по голове. Я острижен коротко, волосы жесткие. Потому я терпеть не могу этих телячьих нежностей. Тем более, маленькое сердце мое чувствует некое лицемерие в этом жесте. Почему — не могу сказать, но лицемерие. Я стараюсь увернуться, но мама строго сдвигает брови, и я подчиняюсь. Тетенька машинально продолжает гладить мою голову, обещает маме, что я буду молодцом. Невиданная наглость! Я сам знаю, быть ли мне молодцом или нет. Но я терплю. Раз надо — надо.