6.
Слухи ползли пластами и по модели речевой фигуры климакса . Началось с гордыни и высокомерия, потом прибавилось предательство и коварство: сделки с неверными, связь с сектой ассассинов, распутство. Поговорка: «Boire comme un templier» (пить, как тамплиер) встречается еще у Рабле[71]. Кстати, на этой поговорке можно наблюдать, насколько грамотно работали диффаматоры. Только после 1807 года в словаре Французской Академии появляется поправка, что фраза: пить, как тамплиер , является искаженным вариантом оригинального: пить, как стеклодел (boire comme un temprier); почти неразличимые акустически templier и temprier (старый синоним для verrier, стеклодел ) так и просились в каламбур, причем особая изощренность заключалась в том, что даже в случае стеклодела пить вовсе не означало пьянствовать, а просто обильно принимать жидкость при выплавке стекла: из-за сильной жары и духоты. От пьянства было рукой подать до блуда, причем и здесь не обошлось без апофтегмы: «Custodiatis vobis ab osculo Templariorum» (остерегайтесь поцелуя тамплиеров). Огонь с самого начала велся на поражение, по трем целям, или трем обетам: послушанию, бедности и целомудрию, после чего послушание оборачивалось гордыней, целомудрие блудом, а бедность сказочной роскошью. Действовали по принципу a particulari ad universale (от частного к общему), то есть, от факта отдельных искажений и извращений заключали к правилу; скажем, курсировали слухи, что в том или ином командорстве некоторые рыцари или сервенты были уличены в грехах и дурных деяниях; на следующем витке речь шла уже о «тамплиерах» , не «некоторых» , а «всех» ; прочность порчи была таковой, что в слухах не сомневались даже далекие потомки; надо будет перечитать однажды «Айвенго» Вальтера Скотта с изображенными в нем омерзительными тамплиерами, чтобы понять, что политтехнологи Филиппа одурачивали не только толпу, но и избранных, и одурачивали — в долгосрочной перспективе. Даже проницательнейший де Местр не составил здесь исключения, отделавшись от темы небрежным росчерком пера: «Их создал фанатизм, а погубила жадность, вот и всё» [72]. Можно, конечно, оставить фанатизм на совести автора «Писем об испанской инквизиции». Но в чем де Местр не промахнулся (хотя и попал в подставную цель), так это в том, что их действительно погубила жадность: не собственная мнимая, а чужая.
7.
«Золотом, — писал Колумб Фердинанду и Изабелле после четвертого путешествия, — можно добиться в этом мире чего угодно. Можно даже препроводить душу в рай». Он полагал в эйфорическом помрачении: подкупить Бога. Внук Людовика Святого, король Франции Филипп IV, едва ли рассчитывал на такой лад откупиться от ада, но поправить земные дела — вполне лежало в круге возможного. Металлической (вообще никакой) теории денег тогда еще не было, но были практики металлизма, хоть и не догадывающиеся покрывать недостаток золота и серебра в казне эмиссией отчеканенного металлолома, зато делающие это куда проще, скажем, объявляя серебром медные монеты (Филипп I) или повелевая принимать каждое су за ливр (Людовик VI) или приравнивая кружочки кожи с вбитыми в них серебряными гвоздями к золотым дукатам (Иоанн II Добрый) или оповещая о том, что монеты достоинством в одно денье стоят три денье (Людовик XI). Филипп Красивый решал проблему на тот же манер, только менее вызывающим образом: он чеканил анжуйские золотые низкой пробы, уменьшая в них удельный вес золота, после чего монеты за год теряли треть своей стоимости; их и прозвали в народе длинношерстыми овцами (moutons à la grande laine) и короткошерстыми овцами (moutons à la petite laine), как символ стрижки населения, а за инициатором закрепилось прозвище «фальшивомонетчик» (таким — falseggiando la moneta — он увековечен и у Данте: Par. XIX,119). Ничего удивительного, если золото ордена мерещилось ему и во сне; когда в марте 1306 года толпа, взбешенная ростом цен, взбунтовалась, он нашел убежище именно в Тампле, которому с этого времени и задолжал огромную сумму (около полумиллиона ливров). Филипп, по описанию современников, был похож на статую: красивый, молчаливый и неподвижный; Жан Фавье, автор блестящей книги о нем, называет его первой загадкой в череде загадок его почти тридцатилетнего правления[73]. Трудно догадаться, когда ему впервые пришла в голову мысль об уничтожении ордена, и что́, кроме алчности, побудило его к этой беспрецедентной акции. Несомненно одно: он действовал продуманно, почти что протокольно, во всяком случае без того излишка страстей и несдержанностей, которые с таким подкупающим простодушием оправдывал в средневековых монархах хронист Шатлен («puisque les princes sont hommes», «потому что и государи ведь люди»). Удару по ордену предшествовал удар по папству; Филиппу удалось то, о чем после 1077 года мечтали короли и императоры: реванш за Каноссу. Когда возмущенный его фискальной политикой папа Бонифаций VIII отлучил его от церкви, он, заручившись поддержкой Университета, обвинил римского понтифика в убийствах и дьяволопоклонстве и велел своему министру Ногаре арестовать его, что этот отпрыск катаров и сделал, не отказав себе в удовольствии дать пленнику пощечину. Папа вскоре после этого умер, а на могиле его король велел высечь слова: «Еретик и святопродавец». Наверное, это не было преувеличением; в чем старому греховоднику не повезло, так это в том, что он на два столетия опередил свое время. Нужно представить себе его в промежутке между Базельским и Тридентским собором, лучше всего на месте Юлия II, о котором Ульрих фон Гуттен сказал, что он взял бы небо штурмом, если бы ему закрыли доступ туда, или Льва Х, il papa Lione , аплодирующего комедиям полупорнографического характера, чтобы понять, что на лучший обвинительный материал, чем оригинал, Филиппу нечего было и рассчитывать. Некоторые речения Бонифация в самом деле взяты как бы из ренессансного репертуара: «Таинства — это дурачества» (Sacramenta sunt truffae). «Плотские грехи вовсе не грехи» (Peccata carnalia non esse peccata). «Дева Мария была не большей девственницей, чем моя мать» (Virgo Maria non fuit plus virgo quam mater mea). «Верю в нее (Марию) не больше, чем в ослицу, а в её сына не больше, чем в осленка» (Non credo plus in ea (Maria) quam in asina, nec in filio plusquam in pullo asinae). И уже — немыслимый рикошет — вылитый Федор Павлович Карамазов: «Не верю в Марьюшку, Марьюшку, Марьюшку» (Non credo in Mariola, Mariola, Mariola)[74]. Еще он говорил, что предпочел бы, скорее, быть собакой или ослом, чем французом. Трудно сказать, было ли это вызвано самоуверенностью или просто недостатком чувства реальности, но в смертельном конфликте орден ухитрился взять сторону папы и даже ссужать его значительными суммами (говорили, что деньги шли в том числе и из казны короля, казначеем которого был тамплиер). Наверное, мечта Филиппа о золоте братьев фундировалась их предательством, и участь ордена была предрешена уже тогда. Так, во всяком случае, выглядит это в очевидности зримого. В оптике незримого анамнез простирается куда дальше. Жюлю Мишле принадлежит глубокое слово о рыцарях Тампля. «В них», говорит Мишле, «крестовые походы стали постоянными и непрерывными»[75]. Хотя иные энтузиасты еще и в начале XIV века грезили о новом крестовом походе, их едва ли кто-нибудь принимал всерьез. Своих дел и забот было полно уже и в старой доброй Европе. Историк Фавье довел эту мысль до предела прозрачности: «Тампль умер, после того как он забыл Иерусалим»[76].
8.
Конец ордена производит впечатление юридически и полицейски хорошо спланированной облавы. Аресты начались ранним утром в пятницу 13 октября 1307 года одновременно по всей Франции. За месяц до этого всем королевским бальи и сенешалям были разосланы письма в запечатанных пакетах, вскрыть которые надлежало за день до акции. Филипп действовал осторожно, опасаясь, не без оснований, что в случае огласки могущественный орден мог нанести превентивный удар. За день до ареста, 12 октября, великий магистр Жак де Моле, ставший, между прочим, по просьбе Филиппа крестным отцом одного из престолонаследников, присутствовал при погребении жены Карла де Валуа, брата короля, и даже нес, в двух шагах от короля, балдахин. Конечно, образцы этой техники нередки и в древности; но на память — после навязчивой аналогии с московскими процессами — приходит, скорее, будущее: Сталин, который награждал своих сподвижников орденами за неделю до их ареста и расстрела. Аресты производились по всем командорствам; только в Париже были взяты под стражу 140 членов ордена, среди них Жак де Моле и великий визитатор Франции Гуго де Пейро; сразу после этого в Тампль прибыл сам король с целой армией нотариусов, которым было велено немедленно конфисковать имущество. Обеспечена была заранее и юридическая сторона, поскольку арест тамплиеров, подчинявшихся с 1139 года только папе, демонстрировал беспрецедентное злоупотребление властью; нужно было создать повод для расследования и представить случившееся в самом объективном виде. Лучше не могло быть придумано и в дурном криминальном бестселлере: в одной тюремной камере вместе с каким-то приговоренным к смерти преступником из Безье оказался некий экстамплиер, которому вдруг вздумалось поведать своему соседу жуткие тайны об ордене, настолько жуткие, что ошеломленный негодяй немедленно потребовал встречи с королем, чтобы рассказать ему услышанное и исполнить тем самым свой долг гражданина и христианина. Филипп просчитал и другое. На папском престоле сидел его ставленник Климент V, бывший епископ Бордо, которого он вдобавок ко всему шантажировал намерением начать посмертный судебный процесс над Бонифацием VIII, так благополучно избежавшим его в свое время благодаря своей неожиданной смерти (Ногаре даже требовал эксгумировать тело покойного папы и предать его сожжению). Наверное, случай был всё-таки настолько вопиющим, что Климент, будучи и сам узником короля, не скрывал поначалу своего возмущения ( «бунтом на коленях», «une révolte à genoux» , называет это Мишле[77]), но Филипп, предпочевший не обострять ситуацию без нужды (как-никак, а происходящее повергло христианский мир в состояние шока), легко успокоил его уступками, годящимися разве что на то, чтобы деморализованный наместник Бога на земле сохранил лицо. Всё кончилось тем, что король уступил папе дело Бонифация, а папа взамен отдал ему тамплиеров. Мишле: «Он отдал живых, чтобы спасти одного мертвеца. Но этим мертвецом было само папство»[78]. Дело было передано великому инквизитору Гийому Парижскому, и только слепой не увидел бы, что это означает; Гийом был не только инквизитором, но и личным духовником короля; таким образом, как инквизитор, он обеспечивал правовую сторону, а как духовник — фактическую. Оставалось напоследок еще заручиться поддержкой «народа» , что и было сделано сразу после арестов. В королевском саду в Сите́ при огромном скоплении толпы министр Ногаре зачитал письмо короля, обошедшее в скором времени всю Францию: «Горестное известие, прискорбная новость, которую невозможно ни вообразить себе без ужаса, ни без ужаса услышать! Мерзкая по степени коварства, заслуживающая презрения по степени низости!.. Дух, наделенный разумом, испытывает боль и помрачение при виде природы, насильственно изгоняемой за свои пределы, забывающей свое естество, игнорирующей свое достоинство, расточающей себя, уподобляющейся зверям, лишенным чувств, что я говорю? превышающей зверство самих зверей». Это уже как бы в кредит будущих передовиц «Правды» и «Известий»: «Болью и гневом полны наши сердца. Чудовищные, нечеловеческие преступления кучки выродков, поганых псов фашизма холодят кровь… Гадину, отравляющую воздух трупным зловонием, надо расстрелять». Конечно, толпа и здесь отнеслась к улышанному «понимающе» , так что Филипп мог бы сказать обо всем словами Сталина, который, когда ему сообщили о каком-то проколе следствия, поморщился и махнул рукой: «Ничего, слопают». Об ордене уже давно ходили недобрые слухи, и что-то такое рано или поздно должно было случиться. Организаторам процесса не пришлось проявлять особую щепетильность при согласовании деталей; главное, всё было готово: обвинения, чтобы быть предъявленными, и обвиняемые, чтобы в них сознаться, ну, а народ был всё тот же, что и тогда при всенародном референдуме во дворе Кайафы, и на этот народ вполне можно было положиться.