И Чаадаев посоветовал Екатерине Дмитриевне, говоря словами его первого философического письма, «облечься в одежду смирения, которая так к лицу вашему полу», «что «скорее всего умиротворит ваш взволнованный дух и прольет тихую отраду в ваше существование».
Мы не знаем доподлинно всего, что сделано Чаадаевым в эти пять лет. Возможно, что помимо сохранившихся в полицейских архивах произведений были и другие работы. Известно точно, что к 1830 году «Философические письма» были закончены. Чаадаев хлопочет об издании написанного. А пока созданное им читают в списках.
С 1831 года он навсегда поселяется во флигеле большого дома Е. Г. Левашевой на Ново-Басманной. Здесь живет какое-то время вместе с М. Бакуниным, знакомится с В. Белинским. Отсюда ездит не только в Английский клуб, но и туда, где собираются люди, глубоко озабоченные судьбами России, — Герцен в «Былом и думах» вспоминает споры и прения очень длинные, до 2 часов ночи по два-три раза в неделю: у Чаадаева (понедельник), Свербеева (пятница), А. П. Елагиной (воскресенье) и др.
Чаадаев не принадлежал, очевидно, ни к одному из образовавшихся тогда кружков. И это неудивительно. Он постоянно ощущал учрежденный над ним тайный надзор, от которого не избавляло и пятилетнее «примерное» поведение в деревенской глуши». Тем более, ему как «уличенному в связях с декабристами», в силу запрета заниматься общественной деятельностью, недоступны были какие-либо официальные формы проявления своих демократических убеждений. Он не мог, подобно Грановскому, высказывать свое кредо с университетской кафедры, не мог заняться издательской деятельностью. Не следует ли предположить, что обращение к Васильчикову, Бенкендорфу и Николаю с просьбой об определении на государственную службу было попыткой как-то легализовать свое положение? Можно ли и стоит ли объяснять унизительные письма властвующим особам только тяжелым материальным положением или, тем паче, желанием примкнуть к чиновничьему сословию?
Эти вопросы имеют под собой тем большее основание, если учесть, что 31 января 1833 года цензурный комитет не дал разрешения на опубликование представленной Чаадаевым книги.
Чаадаев настойчиво ищет возможность сделать достоянием широкой гласности то, что выстрадано им в тишине кабинета. Наконец ему это удается. Редактор журнала либерального направления «Телескоп» Надеждин взял на себя смелость опубликовать первое философическое письмо в пятнадцатом номере за 1836 год. Из сопровождающего публикацию замечания Надеждина видно, во-первых, что статья рассчитана на «мыслящих читателей», во-вторых, что она лишь звено в серии писем, проникнутых одним духом, развивающих одну главную мысль (Надеждин, естественно, умалчивает, какую), в-третьих, что имеется «дозволение украсить наш журнал и другими из этого ряда писем», и, наконец, в-четвертых, обо всем этом сообщается «с удовольствием», ибо просматривается «возвышенность предмета, глубина и обширность взглядов, строгая последовательность выводов и энергическая искренность выражения…»
Заметим, что до официальной реакции Чаадаев не только не жаловался на издателей, но был весьма воодушевлен фактом появления статьи. В письме к княгине С. Мещерской от 18 октября 1836 года, то есть сразу после опубликования письма, когда еще на Чаадаева не обрушились репрессии, он пишет: «Говорят, что шум идет большой; я этому нисколько не удивляюсь. Однако же мне известно, что моя статья заслужила некоторую благосклонность в известном слое общества. Конечно, не с тем она была писана, чтобы направиться блаженному народонаселению наших гостиных, предавшихся достославному быту виста и реверси. Вы меня слишком хорошо знаете и, конечно, не сомневаетесь, что весь этот гвалт занимает меня весьма мало. Вам известно, что я никогда не думал о публике, что я даже никогда не мог постигнуть, как можно писать для такой публики, как наша: все равно обращаться к рыбам морским, к птицам небесным. Как бы то ни было, если то, что я сказал, правда, оно останется, если нет, незачем ему оставаться».
Шум же от первой — и единственной прижизненной — публикации Чаадаева был действительно большой. Герцен очень образно уподобил «Философическое письмо» выстрелу среди ночи. По свидетельству биографа М. Жихарева, никакое событие, не исключая и смерть Пушкина, не произвело такого впечатления: «Даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом; круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц, подьячие и чиновники, увязшие и потонувшие в казнокрадстве и взяточничестве; тугоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии, молодые отчизнолюбцы и старые патриоты — все соединилось в одном общем вопле проклятия и презрения человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».
В первом из философских писем Чаадаев советует своей корреспондентке (подразумевается Панова) придерживаться всех церковных обрядов, упражняться в покорности, что, по его словам, «укрепляет ум». По мнению Чаадаева, только «размеренный образ жизни» соответствует духовному развитию. В отношении России Чаадаев высказывается весьма критически, полагая, что одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его, мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих. Мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений. В то же время он всемерно превозносит Западную Европу, полагая, что там идеи долга, справедливости, права, порядка родились из самих событий, образовывавших там общество, входят необходимым элементом в социальный вклад. Чаадаев видел в католической церкви, господствующей на Западе, поборницу просвещения и свободы. Одновременно Чаадаев критиковал крепостное право в России.
Тон гонениям задал управляющий департаментом духовных дел иностранных исповеданий Ф. Ф. Вигель. В письме митрополиту от 21 октября 1836 года он обращает пастырское внимание на то, что в «богомерзкой статье, нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести». Далее достаточно четко формулируется обвинение в преступной принадлежности к революционной партии: «Среди ужасов французской революции, когда попираемо было величие Бога и царей, подобного не было видно. Никогда, нигде, ни в какой стране, никто толикой дерзости себе не позволил». И, наконец, вопль: «И где? в Москве, в первопрестольном граде нашем… сие преступление. И есть издатель, который превозносит ее похвалами и грозит другими подобными письмами! И есть цензура, которая все это пропускает. О Боже! до чего мы дожили».
Из письма Бенкендорфа царю» «Все, что для нас россиян есть священного, поругано, уничтожено, оклеветано с невероятною предерзостью, и с жестоким оскорблением как для народной чести нашей, так для правительства и даже для исповедуемой нами православной веры».
Дальнейшее известно. Последовала резолюция царя, в соответствии с которой Чаадаева объявляли умалишенным. Ему предписывалось не выходить из дома. Полицейский надзор ожесточился открытыми принудительными мерами.
Сам Чаадаев отнесся к своей участи со свойственной ему печальной иронией. В письме к брату он пишет: «У меня по высочайшему повелению взяты бумаги, а сам я объявлен сумасшедшим. Поражение мое произошло 28-го октября, следовательно, вот уже три месяца как я сошел с ума. Ныне издатель сослан в Вологду, цензор отставлен от должности, а я продолжаю быть сумасшедшим. Теперь, думаю, ясно тебе видно, что все произошло законным порядком, и что просить не о чем и некого». Более всего его удручает невозвращение отобранных бумаг, «потому что в них находятся труды всей моей жизни, все, что составляло цель ее».
Было от чего впасть в отчаяние. Но, хотя многие связи рушились, хотя приходится довольствоваться одной прогулкой в день и «видеть у себя ежедневно господ медиков» (первое время — наглого и пьяного штаб-лекаря), Чаадаева обнадеживает утешительная дружба милых хозяев и частое посещение товарищей.