«Только бы не началась горячка», — твердила она, зная по многим рассказам, что проникающие раны обычно воспаляются, поднимается жар, и раненые могут выжить исключительно благодаря крепкому организму и хорошему уходу.

Докки надеялась, что с Палевским находятся его мать или сестра, мечтая самой оказаться рядом с ним и иметь возможность о нем заботиться, что было, увы, неосуществимо. Ей оставалось только горячо молиться за него, всю свою любовь к нему и нежность изливая на его ребенка, в ней растущего.

В десятых числах сентября она получила на руки паспорта, и они с Афанасьичем могли уезжать из Петербурга. Была продумана сложная система пересылки писем, чтобы никто не мог догадаться, что она живет за границей. Она всем говорила об отъезде в Ненастное, куда и следовало в дальнейшем направлять для нее письма. Из поместья же управитель должен был пересылать почту в Швецию через Петра Букманна.

— Когда уезжаем, барыня? — поинтересовался Афанасьич, когда Докки сообщила ему о полученных паспортах.

— Ммм… на следующей неделе? До Швеции ходит много судов, мы сможем отплыть в любой день.

— Ну, на следующей неделе, так на следующей, — он лишь покрутил головой, но более ничего не добавил.

Афанасьич спешил уехать прежде, чем в обществе кто-нибудь заметит ее беременность. Но у нее был еще маленький срок — чуть больше двух месяцев, талия ее по-прежнему оставалась стройной, и… ей ужасно не хотелось уезжать из России. Ее безумно страшил отъезд на чужбину, в никуда, в одиночество, и ей казалось невозможным сейчас покидать отечество, находящееся в таком трудном положении, хотя она ничего не смогла сделать для него, разве что сделала пожертвования на нужды народного ополчения. И еще Докки не могла заставить себя уехать, не узнав, что с Палевским.

Он был еще жив, иначе весть о его гибели от раны мгновенно распространилась по Петербургу, но каждый новый день она со страхом выслушивала новости, которыми с ней делились знакомые или привозила Ольга. Багаж, готовый к отъезду, стоял в подвале — баулы и сундуки, набитые большей частью не одеждой — вскоре ей придется шить более свободные платья, а, в основном, книгами, которые в будущем затворничестве могли бы помочь ей скоротать время и разнообразить унылую жизнь.

С очередной почтой прибыло письмо от Катрин. Она описала, как по дороге узнала о сдаче Москвы, как случай помог ей выяснить, что ее муж находится в Твери, где она его и нашла в местном госпитале.

«У Григория рана плохая, — писала она. — Разворочено все бедро и задета кость. На днях я забираю его из Твери, где решительно невозможно находиться: госпиталь ужасен во всех отношениях, а квартира, которую мне с трудом удалось снять, до невозможности убога и сыра. Повезу его за сорок верст отсюда — в имение родственников, любезно предложивших нам кров на любое время, необходимое для выздоровления Григория. Травы Афанасьича делают чудеса (за что ему от меня нижайший поклон): всего за несколько дней гноящаяся рана почти полностью очистилась благодаря прикладкам с настоем, которыми я постоянно обрабатываю пораженные места. Жар еще держится, но лекари уверяют, что он уже не опасен.

Палевского я здесь не застала. Говорят, родные забрали его в крайне тяжелом состоянии из госпиталя и увезли куда-то на север, в Вологодскую губернию…»

Докки читала письмо вслух Ольге, стараясь сохранять внешнее спокойствие, хотя перед этим — в одиночестве, едва получила послание от Катрин, — расплакалась, прочитав удручающее известие о состоянии Палевского.

— Как жаль, — сказала Ольга. — Такой молодой и сильный мужчина, как граф Поль…

— Будем надеяться на лучшее, — голос Докки все же дрогнул, когда она произнесла эту избитую фразу.

— На следующей неделе, видимо, я уеду, — продолжила она, избегая продолжения разговора о Палевском: за прошедшее время многие из тех, кто находился в числе раненых, своими фамилиями пополнили списки скончавшихся от ран.

— Вы все же решились на отъезд? — с грустью спросила Ольга.

— К сожалению, — кивнула Докки, сославшись на сложные отношения с родственниками, которые не давали ей житья после того, как она отказалась оплачивать их расходы. Еще ее общества постоянно добивались также Мари и Вольдемар. Одна считала, что по-прежнему остается ее подругой, второй — что часто повторяющиеся предложения руки и сердца в конце концов склонят баронессу составить его счастие. Все это делало жизнь Докки почти невыносимой. Даже не будь у нее веской причины оставлять Петербург, рано или поздно она, скорее всего, сбежала бы не то что в имение, а куда глаза глядят, лишь бы избавить себя от общения с этими удивительно назойливыми людьми. «Не было счастья, да несчастье помогло», — думала она, поскольку ссора с матерью и братом помогла более-менее связно объяснить, с чего вдруг ей приспичило осенью оставлять город и перебираться в Ненастное.

Ольга, которой не раз приходилось наблюдать за поведением ее родственников, не слишком удивлялась желанию Докки уехать из Петербурга.

— От такого окружения можно и на край света удрать, — заметила она однажды, после того, как на одном вечере Докки нещадно преследовал Вольдемар, не отходя от нее ни на шаг и не давая возможности пообщаться с другими гостями. Едва Докки каким-то образом смогла от него отделаться, ее перехватила Елена Ивановна и, пользуясь тем, что дочь не могла пренебрегать ею на людях, не менее получаса старательно втолковывала ей о дочернем и сестринском долге перед семьей.

— Но вы же будете на именинах моей бабушки? — спохватилась Ольга. — Она ужасно расстроится, если не увидит вас на своем приеме.

Докки за всеми этими событиями совершенно упустила из виду, что восемнадцатого сентября у княгини Думской состоится празднование именин, которые тем пышнее отмечались, чем более лет ей исполнялось.

— Конечно, я приду, — кивнула она, не желая огорчать княгиню.

«Отъезд все время откладывается, — подумала она. — И на то постоянно находятся вроде бы серьезные оправдания. Но, положа руку на сердце, должна признать, что я сама хватаюсь за любой предлог, лишь бы не уезжать. Даже не учитываю того, что скоро моя беременность может стать заметной, а плавание по осеннему морю будет нелегким, да и опасным. Решено: мы отплываем после именин княгини… как только выяснится, есть ли какая надежда на то, что он оправится от своей раны… Или — нет…»

Погода стояла теплая, и Докки много времени проводила в садике, разбитом за домом, куда из гостиной и библиотеки вели высокие французские окна. Садик был небольшим, но тенистым и уютным, засаженным плодовыми деревьями, березами, липами и кленами, с извилистыми дорожками между подстриженной травой и клумбами, на которых сейчас цвели астры и хризантемы.

Накануне именин княгини Докки как раз гуляла там, любуясь золотистыми кронами деревьев и вдыхая терпкий горьковатый запах осенних цветов, когда перед ней появилась Ольга, явно переполненная хорошими новостями: глаза ее блестели, а на щеках играл румянец.

— Я получила письмо от барона Швайгена! — радостно сообщила она.

Докки с улыбкой смотрела на оживленную Ольгу, подумав о том, какой же славный человек этот Швайген. Нашел возможность — и желание! — написать письмо, понимая, с каким беспокойством и нетерпением его могут ждать.

— Он пишет, что армия стоит у Красной Пахры, — возбужденно рассказывала Ольга, доставая из сумочки сложенный лист бумаги. Она развернула письмо и зачитала:

«От Москвы было пошли форсированным маршем к Рязани, затем поворотили на запад — к Подольску. Шли тихо, ночами по проселкам, в то время как казачьи полки на рязанской дороге сдерживали неприятеля, который считает, что армия отходит на Бронницы. Из Подольска двинулись на старую калужскую дорогу и встали лагерем в Красной Пахре.

Со дня битвы под Можайском, в котором мой полк за четырнадцать часов отбил не менее полудюжины атак неприятеля, сам сделал несколько ответных, и только сильно поредевшим был отведен с поля боя — не было у нас толкового отдыха, коим мы теперь можем насладиться в полной мере. За время маршей люди до того намаялись, что засыпали прямо в седлах, некоторые даже падали с лошадей от усталости. Зато теперь, по расположении полка на бивуаках, мы смогли не только вволю отоспаться, но и устроить настоящую баню в сарайчике, поскольку нам повезло встать у самой деревни. Мне же удача и вовсе улыбнулась: я ночую не в палатке, а в настоящей комнате, хотя она без окон и без дверей…»