Мне нравились ее руки — крупные, белые.

Мне нравились ее ноги — крупные, белые.

Ступни, бедра, лодыжки.

Я чувствовал, что оживаю, что внутри струятся соки.

Почему-то захотелось сделаться маленьким и посидеть у нее на коленях, и чтоб она была моей мамой.

— Ххх-ууу-иий! — простонала она.

— Что? — не понял я.

— Я давно хотела спросить, — сказала она, — есть одно такое русское слово, его много говорят, его надо сказать так, как будто ты выдыхаешь, вот так, — и она набрала воздух, — ХХХ-ууу-иий!

Этим, знаете ли, все и кончилось, и я снова нашел Бегемота.

— Членистоногое! — сказал я ему, раскрывшему глаза широко. — Только член и ноги! Напустил девушке полную лохань своих головастиков, а теперь не хочет жениться! — Видя, что напасть на него внезапно мне не удалось, я продолжил:

— Помыл тело и за дело! Настроил инструмент и за документ! Вы, я вижу, все позабыли. Что вы на меня уставились, вяловатая тайландская кишечная палочка! Вы что себе вообразили, пиписька ушастого коршуна, если я на мгновенье занялся отечественной литературой, которая в этот момент неотступно погибала, значит, можно вообще все бросить и не думать ни о чем? Так что ли?! Где отчет по ядам для всей планеты? Где, разработки единственного противоядия? Где плановая организация витаминного голода и защита от него? Что вы на меня так уставились, мороженый презерватив кашалота? Соберите свои мысли в пучок, мамины фаллопиевы трубы, просифоньте, просквозите, промычите, проблейте что-нибудь, не стойте как поэто, накашляйте, наконец, какой-нибудь рецепт всеобщей радости!

Вот!

Скажу вам откровенно: военнослужащий устроен так, что на него нужно орать.

Только тогда он ощущает себя человеком, способным к немедленному воспроизводству.

Лицо у тебя должно быть веселое в тот момент, когда ты порешь всю эту чушь лимонную, а голос — о голосе особый разговор, к нему особое наше почтение — у тебя должен звучать бодро, смачно, самоутверждающе, потому что военнослужащий, как и всякий другой кобель, в основном помещен в голосе.

Ты орешь на него, и он, вначале испугавшись, вдруг с какого-то момента начинает замечать, что это ты шутишь так по-дурацки, и в это мгновенье он понимает, что, в общем-то, ты к нему замечательно относишься, что ты его любишь, в конце-то концов, и он, если он к тому же твой подчиненный, начинает тоже тебя отчаянно любить.

Так устроен мир.

И не нам, военным, его менять.

И пусть даже Бегемот теперь в запасе.

Но рефлексы-то у него остались.

Тем и воспользуемся.

И вы, граждане, тоже пользуйтесь своими рефлексами, если они у вас остались.

Это помогает жить.

А все-таки жаль, что я не стал поэтом, таким, как Лев Николаевич Толстой, например (потому что он прежде всего поэт, я считаю; у него в прозе есть скрытые рифмы). Я бы тогда тоже писал дневники:

План на завтра.

встать в четыре утра,

наблюдать зарю,

скакать на коне,

не говорить чепухи,

дать Степану пятиалтынный.

Итоги за день:

встал пополудни,

полчаса давил прыщи,

потом нес какую-то околесицу, в результате чего:

дал Степану в морду.

А потом эти дневники изучали бы пристально и писали б диссертации о степени реализации моего подлинного чувства.

Кстати, о морде.

Я давно заприметил, что в схожих ситуациях у военнослужащих бывают очень похожие морды (я имею в виду лица).

Просто не отличить.

Я имею в виду их выражение: виноватая готовность к ежедневному самоотречению.

Правда, ситуация должна быть такая: их куда-то послали, но они туда не дошли по причине того, что дороги еще не проложены.

И у Бегемота бывает такое выражение, такая тоска собачья, и тогда-то я и пытаюсь его развеселить всякими глупостями, которые на самом-то деле, как уже говорилось, означают совсем не это, но военнослужащий понимает то, что другие понять не в состоянии: он вслушивается и ловит не смысл, а интонацию, которая говорит ему: не дрейфь, все хорошо, ничего страшного, прорвемся, ну же, смотри веселей, и не такое бывало, подумаешь, плевать, плюнул? Молодец!

И сейчас же выражение лица меняется.

Полет в нем появляется.

И свет, и блеск, и озорство дворовое.

И еще об озорстве.

У Бггемота, как уже говорилось, не всегда присутствует озорство.

А у Коли Гривасова, который теперь торгует фальшивым жемчугом, всегда.

Вот смотрю я, бывало, на лицо Коли, появившегося на свет после обильных паводков в среднерусском недородье, и думаю: где ж ты получил свое озорство?

Если б перед Дарвином в определенный период его дарвинской биографии маячила не нафабренная и чопорная физиономия англичанина (эсквайра, я полагаю), а светящаяся здоровьем прыщеватая рожа Коли Гривасова, он бы не сделал гениальный вывод о том, что человек произошел от обезьяны, он сделал бы другой гениальный вывод о том, что человек произошел от коровы, и гораздо позже произошел.

Между прочим, я Коленьку из писсуара доставал.

В свое время природа, шлепая ладошками по первоначальной глине и возведя из нее личико Коли Гривасова, вовсю старалась придать ему хоть какое-то выражение; так старалась, что совершенно забыла об овале.

Овалом лицо Коленьки в точности повторяло овал писсуара.

В увольнении Колюша аккуратненько напивался.

Здесь под словом «аккуратненько» я понимаю такое состояние общекультурных ценностей, когда человек не проливает ни капли, после чего этот человек приходит в ротное помещение.

А я стою дневальным, и этот мерзавец Колюня, разумеется, появляется без пяти двенадцать, а я уже исчесался весь, мне же нужно о прибытии личного состава доложить.

— Ко-ле-нь-ка, — тянет эта сволочь, стоя на пороге, будучи в хлам, поскольку разговаривает он с самим собой, — почему же ты опять напиваешься? Зачем все это? К чему? В чем причина? Каковы обстоятельства? Как это можно объяснить? А объяснять придется! И прежде всего самому себе! Это вам не яйцами орешки колоть!

Потом он пошел к писсуарам, а я взялся за телефон, чтобы произвести доклад. И тут из писсуарной раздается крик полуденного пекари.

Я вбегаю, чтоб узреть следующие виды: Коля стоит перед писсуаром на коленях, а голова у него в нем глубоко внутри.