— То, что вы говорите, замечательно, но все равно мне не очень понятно.
— Что же тут непонятного? Острие составляет в длину двадцать один сантиметр, но оно такое тонкое, что простым глазом его не углядишь. Основание наиострейшего острия достаточно толстое и прочное, но его тоже так просто не увидишь, потому собственно острие подсоединено к нему, а его-то и нельзя просто так увидеть, и если бы вы его увидели, то увидели бы и место стыка.
— Надо полагать, это острие значительно тоньше спички?
— Дело не в том, что просто тоньше, тут совсем другое. Само по себе кончиковое острие таково, что никто его увидеть не в состоянии; ни при каком освещении никакой глаз человеческий, сколь угодно острый, не осилит такой тонкоты. А приблизительно в сантиметрах двух от самого кончика острие становится таким тонким, что иногда, поздно ночью или особенно в день, который я называю днем «мягкой постели», когда, знаете, из нее никак не хочется выбираться, о нем, об этом острие, нельзя даже подумать, такое оно тонкое, его никак не получается сделать предметом обдумывания, потому что если попытаешься, то повредишь себе мозги в черепушке мучительством раздумываний о тончайшем острие.
Я нахмурил лоб, сморщил его в гармошку и попытался напустить на себя вид мудрого человека, который пытается осмыслить нечто такое, что требует концентрированного усилия всей его мудрости.
— Да, огонь в камине без торфяных брикетов не разожжешь, — изрек я.
— Мудро сказано, — сказал МакПатрульскин.
— Да, острие, конечно, исключительной остроты, — признал я, — оно прокололо кожу и вызвало появление маленькой капельки красной крови, но самого укола я почти не почувствовал, а значит, оно действительно очень острое.
МакПатрульскин хохотнул с довольным видом, уселся за стол и стал надевать пояс.
— Боюсь, однако, что до конца вы так и не поняли, — сказал МакПатрульскин с улыбкой. — Дело в том, что укололо вас и вызвало некоторое кровопускание вовсе не то острие, что вы думаете, а то, что находится в двух сантиметрах от того острия. Вот так-то — именно оно и укололо вас, и именно о нем, о том, что расположено в двух сантиметрах от означенного знаменитого кончика того предмета, и ведется наша беседа.
— Ну хорошо, — воскликнул я, — эти самые два сантиметра после острия, как, во имя всего святого, можно их назвать?
— Как назвать? Очень просто — это и есть самый настоящий кончик острия, — терпеливо разъяснял МакПатрульскин, — но он такой тонкий, что мог бы войти вам в руку и выйти с другой противоположной крайности вовне, а вы ничего бы и не почувствовали, ни малейшего пронзания, и ничего бы не увидели, и ничего бы не услышали. Оно такое тонкое, что, может быть, вообще не существует, и можно было бы размышлять о нем целых сорок шесть минут и все равно не получилось бы прицепить к нему никакой мысли. Начальная часть этих двух сантиметров кончика острия толще, чем конечная, и почти наверняка находится там, где ей положено быть, но я придерживаюсь другого мнения, если, конечно, вам желалось бы выслушать мое частно-приватное мнение.
Я крепко обвил пальцами свой подбородок и предался напряженному раздумыванию над всем услышанным, призывая на помощь и те участки мозга, которые я использовал весьма редко. Но как я ни напрягался, в понимании существа всех этих кончиков сверхострых кончиков не продвинулся. Пока я раздумывал, МакПатрульскин сходил к кухонному шкафу, что-то взял там и вернулся к столу. В руках он держал черный предмет, похожий на крошечный рояль лепрекона[22], с миниатюрными клавишами, черными и белыми и блестящими латунными и матово-черными трубками и круглыми, вращающимися колесиками с зубцами, — прямо-таки почти миниатюрная паровая машина или молотилка, вывернутая наизнанку[23]. МакПатрульскин ощупывал эту штуку со всех сторон, словно искал какой-нибудь крошечный выступ, а лицо его было повернуто вверх так, будто он обращался к небесам в духовном порыве. На мое личное экзистенциальное существование он не обращал никакого внимания. В комнате воцарилась давящая, огромная тишина, ощущение было такое, словно потолок опустился чуть ли не до пола и придавил собою все находящееся в ней. МакПатрульскин возился со своим непонятным инструментом, а я все пытался осмыслить эту историю с остриями и тончайшими кончиками, но понимание никак не хотело приходить.
Через минут десять МакПатрульскин встал из-за стола, отложил ту штуку, которую он вертел в руках, в сторону, записал что-то в своем блокноте, потом раскурил неизвестно откуда взявшуюся трубку.
— Ну так что? — спросил он тоном, располагающим к дальнейшим расспросам.
— Ну, вот это вот, эти вот острия и кончики... — промямлил я.
— Да, кстати, я вас случайно не спрашивал, что значит волбык?
— Спрашивали, спрашивали, — ответил я, — но вот эти вот ваши острия, знаете ли, невольно обращают меня к мыслям о прекрасном и совершенном.
— Не сегодня и не вчера я начал оснащать маленькие копья тончайшими остриями и достиг, без ложной скромности сообщу вам, некоторых успехов, — сказал МакПатрульскин, — но я занимался и еще кое-чем. Не хотели бы вы взглянуть на кое-что еще, что представляет собой средне-прекрасный образец высочайшего искусства?
— Хотел бы, — согласился я.
— Хорошо, я покажу, но знаете, я все никак не могу прийти в себя после того, что вы сообщили приватно об отсутствии у вас велосипеда. Эта история озолотила бы вас, если бы вы ее записали и издали как книгу, дабы дать возможность людям насладиться ею литературно.
МакПатрульскин опять отправился к книжному шкафу, открыл нижнюю дверцу, вынул из шкафа небольшой предмет и поставил его на стол для моего обозрения. Никогда ранее в своей жизни не видел я столь изящно украшенную и столь отменно сработанную вещицу. Передо мной был морской сундучок, когда-то столь любимый нашими моряками и ласкарами, матросами-индийцами из Сингапура, все точь-в-точь, с единственным отличием — он был совсем крошечным, в нем было все совершенно и все на месте, и можно было подумать, что смотришь на настоящий морской сундучок в подзорную трубу не с того конца. Имея сантиметров тридцать в высоту, он обладал совершенными пропорциями. Он являл собою невероятно искусно выполненное изделие большого мастера. Каждая сторона была украшена затейливым орнаментом из вмятинок, резьбы и процарапанностей, а крышка имела особую округлую форму, которая придавала всему изделию исключительно благородный вид. На каждом углу сиял медный уголок, а верхние уголки были обработаны особенно изящно и насажены так, что в точности повторяли изгиб деревянной крышки. Все вместе обладало отменными достоинствами, и тонкость исполнения позволяла отнести сундучок к произведениям высокого искусства.
— Вот такая штука, — чуть ли не застенчиво сказал МакПатрульскин.
Выдержав восхищенную паузу, я сказал:
— Вещь, пожалуй, слишком хороша, чтобы о ней говорить — ею надо наслаждаться созерцанием.
— Я сотворил эту вещицу, когда был еще совсем молод. На ее создание ушло два года, и поныне, глядя на нее, я чувствую, как меня уносит в сферы прекрасного.
— Она столь хороша, что трудно сыскать слова, чтобы описать ее, — продолжил я похвалу.
— Да, пожалуй, — согласился МакПатрульскин.
И мы вдвоем стали созерцать этот сундучок и смотрели на него молча долгих пять минут. Я всматривался в него столь пристально, что сундучок начал у меня в глазах подпрыгивать и подскакивать и казаться еще меньше, чем он был на самом деле.
— Не могу сказать, что мне часто доводилось рассматривать ящики или сундуки, — нарушил я наконец молчание, — но это, без сомнения, самый красивый ящичек, который мне когда-либо доводилось видеть. — Потом добавил простодушно: — А в нем что-нибудь есть?
— Может быть, и есть, — неопределенно ответил МакПатрульскин.
Он подошел к столу вплотную и ласково обнял сундучок — так, словно обнимал любимую собаку. Потом достал откуда-то маленький ключик, открыл замок на крышке, поднял ее, заглянул вовнутрь, но тут же захлопнул, так что я не успел разглядеть, что было внутри.
22
Лепрекон — ирландский гном. (Прим. пер.)
23
Пускай читателя не смущают сравнения сложно устроенных вещей с «паровой машиной» или «молотилкой», рассказчик всю жизнь прожил на ферме, его жизненный кругозор очень ограничен, а изучение де Селби этот кругозор никак не расширяло. (Прим. пер.)