— Вот, возьмите свою булавку, — сказал МакПатрульскин, неожиданно оказавшийся рядом со мной. Он аккуратно положил булавку в мою протянутую, в полном ошеломлении, руку, и в задумчивости вернулся к столу. Из нагрудного кармана он достал нечто такое, что было слишком мало и не могло быть мною увидено с того места, где я сидел; склонившись над столом, полицейский стал этим чем-то что-то делать с той штучкой величиной в соринку, находившуюся рядом с другой штучкой величиной в зернышко, форму которой я уже не смог бы правильно описать из-за ее чрезвычайной малости.

И в этот момент меня охватил страх. То, что делал МакПатрульскин, было уже не просто удивительно и поразительно — это становилась пугающим и ужасным. Я опять закрыл глаза и молчаливо взмолился о том, чтобы он остановился на уже достигнутом рубеже человеческих возможностей. Когда я открыл глаза, то с облегчением вздохнул, так как не увидел на столе никаких новых сундучков. Сам МакПатрульскин склонился у себя над рукой, лежавшей ладонью вверх на столе, и что-то делал в ней сложенными в щепотку пальцами, отставленными от ладони на пару сантиметров. Когда он почувствовал мой взгляд, то переложил что-то невидимое из ладони на стол и, подойдя ко мне, вручил невероятных размеров увеличительное стекло, которое напоминало небольшой таз с прицепленной к нему ручкой. Взяв в руки сей инструмент, я почувствовал, как напряглись мускулы руки, удерживающей изрядный вес, и как болезненно встрепенулось мое сердце.

— Подойдите к столу поближе, — пригласил меня МакПатрульскин, — и всматривайтесь, пока не увидите то, что увидите инфраокулярно, или, так сказать, под оптическим инструментом.

Глядя на стол невооруженным глазом, я видел лишь двадцать девять сундучков, но посмотрев в лупу, обнаружил с ее помощью еще два сундучка, причем размер меньшего из них был раза в два меньше размера, доступного обычному человеческому зрению. Я осторожно отдал МакПатрульскину его оптический инструмент и в безмолвии уселся на стул. Для того чтобы хоть немного вернуть себе самообладание, я засвистел песенку «Коростель играет на волынке».

— Вот такая вот штука, — проговорил МакПатрульскин.

Он выудил из какого-то своего маленького кармашка две совсем измятые сигареты (ага, подумал я, значит у него есть сигареты, зачем же он просил сержанта принести ему закурить, и где его трубка?), зажег обе одновременно и вручил мне одну из них.

— Двадцать второй я смастерил пятнадцать лет назад, — сказал МакПатрульскин, — и потом каждый год я делал по одному сундучку, несмотря на то, что приходилось выполнять свою основную работу и в ночное время, и в неурочное время, и в сверхурочное, и сдельно, и в полторы смены, между прочим, тоже.

— Да, я очень хорошо понимаю вас, как это сложно, — посочувствовал я.

— А вот шесть лет назад они начали становиться совсем невидимыми, что с увеличительным стеклом, что без него. Последние пять сундучков никто уже не видел, потому что нет увеличительного стекла такой увеличивающей силы, которое могло бы увеличить их до такого размера, чтобы их можно было по-настоящему считать истинно самыми наимельчайшими предметами, когда-либо изготовленными человеческими руками. И никто не может увидеть, как я их делаю, потому что инструментики мои столь же столечко малы, как и сундучки, а тот, над которым я сейчас работаю, почти такой же маленький, как ничто. В первый сундучок можно будет положить миллион таких, как я делаю сейчас, и еще останется место для женских бриджей, которые надевают для езды на лошадях, если их хорошо скатать, перед тем как засовывать. И кто его знает, когда это все закончится и прекратится.

— Такая работа, должно быть, очень утомительна для глаз, — высказал я вежливое предположение, преисполненный решимости убедить себя в том, что в этом полицейском участке я беседую с такими же нормальными людьми, как и сам.

— Боюсь, в ближайшем будущем мне придется покупать очки, — признал МакПатрульскин, — очки с такими золотыми зажимами для ушей. Мои глаза совершенно искалечены этим малюсеньким шрифтом, которым печатают газеты, и всеми этими крошечными буквами, которые приходится разбирать на офи-и-и-цьяльных бланках.

Не обращая внимания на то, как он странно выговорил слово «официальный», я вежливо спросил:

— Прежде чем я вернусь в другую комнату, позволительно ли было бы мне спросить, что вы проделывали с тем похожим на крошечный рояль предметом, который вы достали из шкафа? Такая штука с кнопками, клавишами и латунными трубками?

— А это мой лично-персональный музыкальный инструмент, — с готовностью пояснил МакПатрульскин, — и я играл на нем мелодии моего собственного сочинения, имея целью извлечь приватно-личное удовольствие из сладостности их звуков.

— Странно, я вроде бы прислушивался, но меня постигла неудача и я ничего не расслышал, — признался я.

— Меня это нисколько интуитивно не удивляет, — ответствовал МакПатрульскин, — ибо инструмент сей — мое собственное хитрейшее, патентно-способное изобретение. Вибрации истинно прекрасны, но столь высоки в своих сверхтонких частотах, что их не может оценить ни одна человеческая ушная раковина. Только моя самость располагает секретом этого инструмента и интимно знает все его тайны, конфиденциально обладает умением обходными маневрами изымать из него требуемые звуки.

Я понял, что мне уже давно пора уходить, и с трудом поднял себя на ноги — словно взбирался на забор. Проведя ослабевшей рукой по раскаленному своему челу, я сказал на прощание:

— Сдается мне, что все это в крайней степени акателектично[25].

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Когда я проник назад в первую комнату, то обнаружил там двух человек — сержанта Отвагсона и господина Гилэни, и то, что я услышал, тут же дало мне понять: они обсуждают проблему велосипедов.

— Не доверяю я этим трехскоростным велосипедам, — говорил сержант, — совершенно не доверяю. Эта новомодная новинка — сущее наказание для ног, и половина дорожных происшествий из-за них.

— Зато, когда ездишь по холмам — одно удовольствие, вроде как с мотором, который толкает тебя в гору, — возразил Гилэни. — Точно тебе говорю — едешь — будто маленький бензиновый моторчик у велосипеда или вроде как брюки подколоты еще одной парой булавок. — Возможно, но такой велосипед трудно настраивать, — продолжал гнуть свою линию сержант, — если перетянуть винты на той железной штуке, что с него свисает, педали плохо схватываются на ногу. Никогда не остановишься на нем так, как тебе хочется. Мне эти трехскоростные напоминают зубные протезы, которые плохо пригнаны во рту.

— Это все враки, все наговоры, — не соглашался Гилэни.

— Или колки на дешевых скрипках, знаешь, на которых на ярмарках играют, или тощую жену в продавленной кровати холодным весенним утром.

— Нет, не согласен, — упрямился Гилэни.

— Или дешевое черное пиво в больном желудке.

— Упаси меня и от такого пива, и от больного желудка, — воскликнул Гилэни.

Тут сержант, увидев меня краем глаза, повернулся ко мне и перевел все свое внимание с Гилэни на меня.

— Ага, наверняка МакПатрульскин развлекал вас своими разговорами, — сказал сержант.

— Он был в крайней степени пояснителен, — сказал я сухо (неужели теперь и я сам буду постоянно так изъясняться, подумал я).

— Наш МакПатрульскин весьма комичная личность, — заявил сержант, — ходячая мастерская. Можно даже было бы подумать, что он постоянно что-то делает с какими-то там проволочками, механизмами и паровыми машинами.

— Так оно и есть, — подтвердил я.

— Он к тому же напичкан музыкой и мелодиями, — добавил сержант, — темпоральный человек, преходящий, представляет собой угрозу для рассудка.

— Ладно, так как насчет велосипеда? — спросил Гилэни.

— Велосипед будет найден, — твердо заявил сержант, — и будет разыскан, и будет вручен своему законному владельцу в полном соответствии с законом и правом собственности. А вы не желали бы посодействовать в розысках? — спросил сержант, обращаясь ко мне.

вернуться

25

Рассказчик и сам начинает изъясняться подстать полицейскому МакПатрульскину и, вместо «акаталептично» («непостижимо, недоступно для понимания»), говорит «акателектично» («имеет полный набор слогов», — термин из области теории поэзии). (Прим. пер.)