Но надо было жить дальше.
Надо ли?!
Теперь эта подлая, парализующая волю мысль жила в его голове постоянно, не давала спать, набираться сил, мешала думать о чём-то другом — отвлечённом или просто нейтральном. Безногий, с перебитой рукой — кому он нужен, кроме бедной его, исхудавшей и постаревшей матери, которой разрешили быть с ним, в палате?! Которая ухаживает за ним, как за малым и беспомощным ребенком: кормит с ложки и выносит за ним судно. Конечно, есть ещё и отец, он, родной его Яковлевич, тоже извелся, но в больнице он бывает реже, работает. Олег день и ночь с матерью — она взяла отпуск за свой счет, с ним круглосуточно. Тянет его из могилы, к жизни, но смерть по-прежнему рядом, скалит по ночам хищные свои волчьи зубы, хохочет в самое ухо: «Никуда ты не денешься, парень. Всё равно ты будешь мой. Мо-о-ой!… Я и не таких ломала, вгоняла в гроб. Но те были покорнее, не трепыхались и не корчили из себя героев. Зачем это тебе? Ты — обыкновенный российский мент, заурядный человеческий экземпляр, а вы, человеки, все смертны, рано или поздно приходите ко мне, и я щажу тех, кто не сопротивляется — не мучаю их, они умирают легко, иные с улыбкой. Ведь потом наступает другая жизнь, небесная, все о ней знают, но почему-то боятся ее… А меня не надо бояться… Иди ко мне, парень, иди!»
По ночам, во сне, видя все эти кошмары, Олег кричал, и Нина Алексеевна вскакивала со свой «раскладушки», успокаивала сына как могла и умела — за эти недели, проведенные в больнице, она сама уже наполовину стала медиком. Во всяком случае, оказать первую, необходимую помощь могла теперь не хуже медсестры.
— Ну что ты, Олежек? Что случилось? — говорила она, обняв голову сына, а он, всхлипывая, ещё не отойдя полностью от сна, произносил:
— Стреляют… Машина горит… Кругом какие-то волчьи, оскаленные пасти. А волки — в беретах…
Она давала ему снотворное или сама делала успокоительный укол, и Олег засыпал, тяжело и долго, вздрагивал во сне, скрипел зубами и, наверное, в сотый или тысячный раз видел тот бой, на шоссе, у чеченского города Аргун, где был подбит и горел их военный грузовик «Урал»…
И всё же, кошмарные сны были цветочками: теперь и обезображенная, ампутированная конечность не хотела заживать. Рана гноилась, кровоточила, лечению не поддавалась.
Олег температурил, хандрил, пребывал в глубокой депрессии. Чувство безысходности, беспомощности медицины не покидало его. Да, врачи сделала всё, что могли. Но теперь ему никто уже не поможет — культя не заживёт…
Жизнь, судя по всему, кончается. Да и что это была бы за жизнь, — без ноги, с перебитой рукой?! Надо ли за неё цепляться? Одним человеком больше на земле, одним меньше…
«Отряд не заметил потери бойца и «яблочко» — песню допел до конца… «
Откуда это?… А, Михаил Светлов, «Гренада».
Грустное стихотворение. Но правдивое. В самом деле: кто будет горевать по одному бойцу?
«Пробитое тело наземь сползло, товарищ впервые оставил седло…»
«Седло» для него, Олега Александрова, — милицейская служба, любимое дело, кинология. Он много лет мечтал о ней, многого добился, а теперь…
Судьба вышибла его из седла.
Навсегда.
Он никому не нужен. О нём уже забыли, даже не вспоминают. Никто, ведь, не пришёл к нему в больницу — ни из управления, ни с питомника.
И Марина не пришла. Его любимая…
Ну и пусть. И он о ней думать не будет. Заставит себя не думать о Марине!
— Мама, а где Линда? — спросил Олег на второй день, как пришел в себя после операции.
— На питомнике, — отвечала Нина Алексеевна, радуясь тому, что он заговорил об этом, что возвращается к жизни. — Её из Чечни омоновцы привезли, Бояров позаботился. Вещи твои передали, зарплату.
— Я соскучился по Линде, мам. Как она там, без меня?… Сюда бы её, хоть на пять минут. Посмотреть, потрепать за уши…
— Ну что ты, Олежек? Кто её сюда, в больницу, пустит?! Поправишься вот…
Он покивал, прикрыл веки, вроде бы как согласился с тем, что сказала мама. Но мысли его были совсем другие — всё те же, мрачные, давящие психику.
Вдруг увидел себя на смертном ложе — спокойного и строгого, с остывшим лицом и восковыми руками, плачущую маму в чёрном, отца, хлюпающего носом, Марину, промокающую глаза душистым нарядным платочком. Почему-то он очень ярко представил себе именно этот душистый платочек, которым Марина вытерла ему щеку там, на железнодорожном вокзале, когда провожала его в Чечню, и поцеловала — чмокнула торопливо, вроде как и стыдясь этого дежурного, скорого поцелуя.
Она, наверное, и у гроба его будет стоять такая же невозмутимо-траурная, с вежливым и деланно-скорбным лицом, с каким стоят у домовин сослуживцы, чужие, в общем-то, люди, которые пришли сюда, на панихиду, чтобы совсем уж не демонстрировать своё равнодушие к жизни и смерти лежащего сейчас в гробу человека. Надо же показать остальным, что за душой у тебя ещё что-то осталось, что она, душа, точнее, совесть, ещё реагирует на горе и страдания других, и скорбит вместе, с другими, и сожалеет, и выражает искреннее соболезнование родным покойного… Потом Марина вздохнет, может быть кинет на себя торопливый неумелый крест, попросит кого-то там, наверху: царствие ему небесное, рабу Божьему, Олегу…
И уйдёт восвояси — дела. Жизнь-то продолжается. Службы не оставишь — Гарсона своего, питомник. У неё, Марины, тоже может случиться командировка в Чечню. И ещё неизвестно — вернёшься ли живой-здоровой…
Он, Олег, хорошо её понимает.
Тут же, у гроба, будут, наверное, стоять и его, Олега Александрова, непосредственный начальник, майор Шайкин, старлей Серёга Рискин, хозяин ротвейлера Альфонса, — и на их лицах будет нечто похожее на горе. Возможно, придёт и полковник Савушкин, начальник управления уголовного розыска, а может, и сам генерал Тропинин, и скажет что-нибудь справедливое и горькое: вот, дескать, недавно мы провожали в Чечню боевого своего товарища, офицера-кинолога… а теперь он лежит перед нами безмолвный… трудно в это поверить… мы должны помнить, равняться на таких, как младший лейтенант Александров…
И тогда он, Олег Александров, младший лейтенант российской милиции, погибший за Родину, за то, чтобы Чечня не отделялась от неё, будет вполне доволен. Всё-таки не зря прожил свои двадцать шесть лет.