Об этом Эйцен и сам мог бы многое порассказать — в его родном городе пасторы интриговали друг против друга, чинили козни своему суперинтенданту за его верность лютеранскому учению, не говоря уж о тех, кто открыто выступал с подстрекательскими речами, называя Эйцена тираном, фарисеем и высмеивая его за попытку образумить упрямых евреев на диспуте; сенат же Гамбурга, которому надлежало бы вымести интриганов из города железной метлой, ничего не предпринимал. Да, вздохнул пастор Форстиус, духовные устои общества поколеблены, в Голштинии появилось множество опасных фанатиков, бунтовщиков, которые следуют бредовым идеям из Мюнстера, этого рассадника крамолы, где даже женщины были общими; теперь его наконец разгромили, но, к несчастью церковных и светских властей, бесовское лжеучение расползается все дальше, оно уже достигло Голландии и герцогства Шлезвигского, где на тайных сборищах читают брошюрки Менно Симонса и других лжепастырей.
Потом Форстиус заговорил о военном походе, в который собирается выступить герцог Адольф, чтобы помочь испанскому герцогу Альбе и императорским войскам разбить голландских повстанцев; дескать, тут у него, Форстиуса, есть сомнения, ибо, несмотря на тяготение голландцев к женевцу Кальвину, тем не менее они остаются честными протестантами, сродни здешним, шлезвигским, император же — отъявленный папист, который состоит в союзе с самим дьяволом. Но подобные сомнения не вызвали сочувствия у Эйцена, он немедленно принялся объяснять, что герцог Адольф Готторпский хоть и является истинным лютеранином, однако, будучи имперским князем, обязан помогать императору; более того, он совершает благое христианское дело, когда идет громить бунтовщиков; недаром еще Христос учил отдавать кесарю кесарево, а доктор Лютер доказал, что никакой бунт не может быть праведным, чем бы он ни был вызван, поэтому всякий бунт богопротивен и светские власти должны препятствовать ему мечом.
На следующий день путешествие было продолжено, и уже на подъезде к городу Шлезвигу Эйцен увидел множество солдат, которые расположились на берегах Шляя или слонялись у городских ворот, немало было их и на городских улицах — полк Пуфендорфа, а также датские алебардисты, собранные для похода; датчане были мрачны и ворчливы, они с куда большей охотой остались бы дома, при своей скотине, чем идти проливать кровь в далекой Фландрии; непосредственно у герцогского замка — настоящее столпотворение, по двору снуют советники, офицеры, слуги, писари, поставщики разных военных припасов, все толкаются, орут, командуют, не обращая ни малейшего внимания на суперинтенданта Паулуса фон Эйцена, который, выйдя из дорожной коляски, замер в нерешительности, не зная, куда податься.
Но тут он услышал чей-то смешок, показавшийся ему весьма знакомым; обернувшись, Эйцен увидел своего старого приятеля Ганса. Тот был изысканно одет, с короткой шпагой на дорогой перевязи, ибо, как тотчас узнал Эйцен, перед ним стоял не кто иной, как тайный герцогский советник господин Иоганн Лейхтентрагер собственной персоной; а он заметно постарел, подумал Эйцен, вон бородка и усы поседели, да и сам я далеко не тот юнец, который встретил когда-то в лейпцигской гостинице «Лебедь» странного незнакомца. При этом воспоминании его слегка зазнобило, хотя на замковом дворе еще пригревало послеполуденное солнце, вдобавок он еще и вздрогнул, когда Лейхтентрагер, тронув его сухими пальцами, сказал, что герцог уже заждался гостя. Комната для Эйцена давно подготовлена, добавил он.
Позднее, когда оба приятеля уселись у камина в комнате Эйцена, который с удовольствием отведал вина и холодной оленины, они вновь вспомнили старые времена, Ганс шлепал Пауля по колену, Пауль трепал Ганса по горбу, все было очень мило, только иногда Эйцен забывал от удивления закрывать рот, ибо обнаруживалось, что Лейхтентрагер знает о нем едва ли не все — от гамбургского скандала и тайной договоренности с Агасфером, которую тот нарушил, до непрекращающейся тоски Эйцена по Маргрит, которая снится ему по ночам то принцессой Трапезундской, то английской леди, она раздевается донага и призывно ложится перед ним, из-за чего он начинает сходить с ума от вожделения; Эйцен почти готов поверить, что его старый друг был все это время рядом, как когда-то в Виттенберге, когда университетские профессора спрашивали молодого кандидата об ангелах. Эйцен в свою очередь захотел узнать, какими судьбами очутился Лейхтентрагер в Готторпе, но тайный герцогский советник ограничился лишь улыбкой; о себе он не проронил ни слова, зато намекнул, что ожидающая Эйцена должность весьма заманчива, в остальном же предпочел говорить о госпоже Барбаре и ее дочке, Маргарите-младшей. Эйцен рассказал, что Маргарита-младшая уже выросла довольно большой и умненькой, но когда она выходит на улицу или идет с матерью на рынок, то ее частенько дразнят, отчего она уже не раз спрашивала мать, почему именно ей выпало несчастье родиться с таким уродством, которого другие люди не имеют; при этих словах Лейхтентрагер смахнул слезу и громко высморкался, будто рассказ о бедняжке сильно задел его за живое. Однако он тут же взял себя в руки, сказав только: «А еще говорят, что Бог создал людей, это отродье поганое, по образу и подобию своему». Не успел Эйцен, испуганный подобным святотатством, поднять руку, чтобы возразить, как Ганс добавил: «Ну, ничего. Со временем она научится жить такой, какая есть, закалится, будет давать сдачи любому обидчику». Потом он встал перед камином и сказал, что пора идти, герцог уже ждет. Эйцен рассчитывал получить аудиенцию лишь завтра-послезавтра, поэтому сразу же заныл, что выпил слишком много вина, голова, дескать, соображает плохо, как бы не наговорить глупостей Его Высочеству. Но Ганс, схватив Пауля за шиворот, потащил его за собою по темным, продуваемым сквозняком залам, которые переходили один в другой и лишь изредка освещались укрепленными на стене факелами; наконец последняя дверь открылась сама собой, давая обоим приятелям возможность лицезреть герцога.
Герцог расположился, вальяжно откинувшись, на чем-то, что походило одновременно и на кресло, и на кровать; рубашка его была распахнута, объемистый гульфик зашнурован кое-как, на плечи был полунакинут яркий камзол; одной рукой он приподнял серебряный кубок, а другой шуганул от себя более или менее раздетых дам, которые развлекали его своими играми, после чего подал Эйцену знак приблизиться. «Так, так, — пробормотал герцог, с трудом ворочая языком и пытаясь выпрямиться. — Стало быть, вы и есть знаменитый доктор фон Эйцен из Гамбурга, которого мне столь горячо рекомендовал мой тайный советник?» Лейхтентрагер подтолкнул локтем Эйцена, после чего тот поспешно отвесил поклон и сказал: «Он самый, Ваше Высочество». Лейхтентрагер добавил: «Господин суперинтендант последовательно отстаивает учение Лютера, выступая в своих проповедях против всяческих еретиков и лжетолкователей истинного Евангелия; у него нюх на этих шельм, от него ни один не уйдет из тех, кто сеет смуту и настраивает народ против церковной или светской власти».
«Отменно, — сказал герцог. — Такие нам и нужны». Наконец герцогу удалось сесть прямо, и он продолжил: «Мы имеем намерение создать здесь, в Шлезвиге, Царство Божие, где каждый христианин следовал бы всем заповедям, как их трактует Лютер; поскольку мы являемся здесь высшим церковным иерархом, то желаем установить единомыслие, чтобы с амвона не проповедовались всякие разности — за это будете отвечать вы, господин доктор, для чего мы сей ночью назначаем вас суперинтендантом и главным церковным блюстителем нашего герцогства; вам надлежит следить за покоем и порядком, особенно теперь, когда мы идем войной на взбунтовавшиеся Нидерланды».
Сказав это, герцог, весьма гордый своим красноречием, ждал, что ученый гость оценит мощь государственного ума, однако тот молчал, тараща глаза, будто ему явилось привидение; герцог догадался, что благочестивый священнослужитель не может отвести взгляда от его игривых дам, точнее от одной из них, а Эйцен все глядел, пока тайный советник вновь не толкнул его хорошенько локтем. Тут Эйцен наконец опомнился, поклонился еще ниже, чем в первый раз, и сказал, что потрясен величием герцогских планов, а также оказанным высоким доверием, отчего на некоторое время даже лишился дара речи; он заверил далее, что страстно желает по мере слабых сил помочь созданию Царства Божьего в Шлезвиге; однако, дескать, он хотел бы напомнить Его Высочеству, что обременен семьей, которую, как говорится, надобно кормить и поить.