Аксель вздрогнул и очнулся.

В тишине дворика возник непонятный шорох, подбросивший мальчика со ступеней, как электрический разряд. Правда, ощутив влажными ногами горячие плиты, Аксель опомнился и, судорожно дыша, плюхнулся на прежнее место, приняв независимый и, как ему казалось, безразличный вид. Из задней двери «ресепсьон», видимо, держа путь в курятник или свинарник, выходила Пепа. Всё в том же простеньком платьице, со слабо колыхающейся волной каштановых волос до талии, она не шла, а прямо-таки плыла мимо старого, убогого фонтана, принадлежа явно к какому-то иному, прекрасному, проснувшемуся миру. И, окружая её босые ноги правильным полукругом — так конвойные суда следуют за большим кораблём — со слабым шорохом семенили вслед за ней шесть крупных ежей.

У Акселя отвисла челюсть. Он беззвучно шевелил губами, но что в них было толку, если, проснувшись, не получалось издать ни звука? Так Пепа и проплыла бы мимо него, оставив его в позоре и унижении, если бы, к счастью, не один из её любопытных спутников. Самый крупный ёж деловито отделился от остальных, подкатился мальчику под ноги, требовательно фукнул и оцепенел, явно ожидая подачки. Проклятье! У Акселя не было с собой ничего съестного!

Пепе пришлось замедлить шаг и оглянуться. Надменно сузив глаза, она коротко щёлкнула языком, и ёж, выйдя из оцепенения, покатился догонять хозяйку. Тут к Акселю наконец вернулся дар речи.

— Ничего, ничего… — хрипло сказал он. — Я…люблю животных.

— А я не люблю попрошаек, — отрезала Пепа. — И он не животное! — фыркнула она не хуже ежа.

— Что? — растерянно спросил Аксель. — Разве ёж — не животное?

— Его зовут Хоакин, — презрительно сказала Пепа, и Аксель вдруг понял, до чего же глупо и даже грубо — обозвать животным такое умное и верное существо, как ёж. (Уж если кто после этого и животное, так это он, Аксель!) А Пепа тем временем повернулась и явно собиралась удалиться. Этого нельзя было допустить!

— Э-э…Пепа! — слабо позвал он. Девочка остановилась и уничтожила его непонимающим взглядом. Он посмел назвать её по имени! Но отступать было некуда.

— У тебя сегодня день рождения? — вымолвил Аксель давно заготовленную фразу, в которой, однако, каждое слово стало вдруг кошмарным, нелепым и выдающим его, Акселя, с головой.

— И что? — непередаваемым тоном осведомилась она.

— Я…мм…хочу тебя поздравить, — промямлил Аксель, ненавидя этот дворик, и фонтан, и провокаторов-ежей, и себя, идиота, и весь мир…но только не Пепу!

— Спасибо, — сухо обронила та. Но уже не повернулась к нему спиной, а молча и даже с каким-то слабым любопытством смотрела на него, словно говоря: «Ну, а как ты ещё осрамишься?»

— И…вот…мой подарок! — выдохнул Аксель с мужеством обречённого. Потной ладонью он вытянул из кармана шёлковый, расшитый бисером мешочек с тесёмками, который купил вчера на местном рынке вместе с содержимым.

А затем произошло невероятное: Пепа чуть улыбнулась краем рта! И протянула руку навстречу немеющим пальцам Акселя! И взяла мешочек, вместо того, чтобы запустить им в акселеву пылающую физиономию! Но, конечно же, не открыла. Только ещё раз чуть заметно кивнула: ладно, мол, живи пока, а там увидим.

— Гости придут завтра к пяти, — бросила она. — Тётя вам скажет. Чтобы каждый сидел на своём месте, — ледяным тоном прибавила Пепа, словно оправдывая такую неслыханную честь необходимостью соблюдать порядок. — А это что?

И Аксель понял: ЕМУ ЗАДАЛИ ВОПРОС!

— Стихи… — гробовым голосом ответил он, протягивая Пепе аккуратно сложенный листок из блокнота. (Сперва Аксель хотел положить их в мешочек, но потом испугался: вдруг их не заметят или примут за обёрточную бумагу?) — Мои… — добавил он, как во сне. — К дню рождения.

На сей раз Пепа нахмурилась и деловито развернула листок.

— Тут не по-нашему, — бросила она, и Аксель понял, что даже злой осёл Агапито — гений в сравнении с ним. Ну в самом деле, откуда Пепе знать немецкий?!

«Дедушка! Я умираю! Помоги!!!» — мысленно закричал он так, что, если б это было не мысленно, стены пансиона Мирамар рухнули бы и погребли всех участников безумной сцены. Дрожь сотрясла тело мальчика — но не то чувство, которе вызывал у него мысленный разговор с дедушкой Гуго. Случилось что-то иное, непонятное и не менее чудесное…

— А…да… — выдохнул Аксель. — П…постой…Я сейчас переведу на «катала»!

— Что ты сделаешь? — изумилась Пепа. Но Аксель, уже не замечая ни этого последнего чуда, ни её самоё, рухнул на колени, где стоял, как богомолец перед образом Мадонны, и, что-то лихорадочно шепча, выхватил авторучку. Минута — и текст стихотворения «Никак не могу я в сердце унять предрассветной дрожи…» был мастерски переведён с немецкого на каталонский. Красивым, каллиграфическим почерком, будто каждую строчку выводили полчаса, а не гнали на колене по мятой бумаге дикими, размашистыми кривулинами!

Пепа медленно оглядела Акселя с головы до ног, потом ещё раз — с ног до головы, словно проверяя, не исчезла ли эта часть тела, будучи упущена из виду. Затем надменная принцесса субтропиков, королева ежей, и прочая, и прочая…медленно и внимательно прочитала листок, густо побагровела, как клюква, и, бросив на Акселя взгляд, полный благоговейного почтения, вихрем унеслась прочь. За ней, шурша, мчались ежи с Хоакином во главе, а следом за ними — что-то невидимое, лихорадочное, дрожащее, вырвавшись из груди Акселя вместе с его стеснённым дыханием.

— О! — простонал он, закрыв глаза. — О… — Потом медленно нагнулся и подставил голову под струйку прохладной воды, бьющую из полураскрытых ладоней каменного святого. Когда Аксель выпрямился, ему показалось, что один из ставней, прикрывающих окно кухни, чуть шевельнулся. Ещё не хватало…

— А что я такого сделал? — пробормотал он, тяжело дыша и не глядя больше в ту сторону. Но, кроме ощущения чего-то сладко-запретного, в нём росло радостное удивление: вот что она, оказывается, может, поэзия!

И весь день он прожил в радости. Стараясь не показывать это Кри и борясь с ощущением, что она видит его насквозь и ждёт своего часа.

Час этот наступил на следующее утро, когда Аксель, томясь и одновременно блаженствуя, вновь не пошёл на пляж и проводил время всё там же — во дворике, у фонтана. (Недавно подсмотрел из окна последнюю репетицию — она длилась на пятнадцать с половиной минут дольше обычного, и Пепа танцевала, как никогда). Именно с этого утра, то есть немного не по порядку, началась наша повесть, и именно тогда Кри закатила Акселю скандал с утоплением. То, что родная сестра швырнула его любимое чтение в фонтан, было для мальчика бесспорным потрясением. И он искренне обещал уделять ей побольше внимания. Увы, он выбрал неподходящий момент для своих обещаний…

Ecли патио днём был пуст и заброшен, этого никак нельзя было сказать о кухне. Из её окна уже давно полз невыносимо вкусный запах «лечоны» — запечённого молочного поросёнка, так что Акселю было труднее обычного оставаться в мире своих мечтаний. Никто из семейства сеньоры Мирамар после завтрака не попадался на глаза ни ему, ни Детлефу, ни Кри. Завтрак был не хуже обычного, но никто не пришёл убрать со стола. А к пяти часам, когда кончилась сиеста, под виноградным навесом начали собираться гости. Судя по незнакомому для Акселя языку — красивому, но слегка шепелявому — это, в основном, были португальцы из окрестных усадеб. Видно, сеньора Мирамар продолжала бросать вызов испанскому большинству здешнего населения, которое не забыло ей брака с иностранцем. (Но, когда мальчик поделился этой мыслью с отцом, тот, пожав плечами, ответил: «А может, это вовсе и не вызов, Акси? Может, испанцы просто не придут, хоть как ты их зазывай..») В пёстрых национальных нарядах — почти у каждого с какой-то особинкой, — в широкополых «сомбрейру», с кофейными, небритыми, но очень добродушными лицами, они слезали со своих осликов или подходили пешком, оживлённо лопотали, хлопали друг друга по плечам и лопаткам, и вдвадцатером производили столько шума, что, казалось, их собралось сто двадцать. Снимали с сёдел и распаковывали внушительные корзины со снедью (хотя стол уже и так ломился от яств), вытягивали из мешков пузатые, узкогорлые, оплетённые бутыли с домашним вином, а один старый крестьянин торжественно нёс на плече аккордеон. У двух или трёх гостей Аксель заметил незнакомый ему музыкальный инструмент, похожий на мандолину, но двенадцатиструнный.