В 1970 году в автобиографии для Нобелевского комитета Солженицын вопреки прежним заявлениям писал, что «с начала войны» (на самом деле не с июня, а с октября 41-го) попал ездовым в обоз (в тыловом Приволжском военном округе) и в нем провел зиму 1941/42 года. Сейчас уверяет, что из обоза «сверхсильным напором добился перевода в артиллерию» («Литгазета», 23 окт. 2003). Можно опять ошибочно подумать, что человек добился перевода на фронт. А на самом деле он попал не на фронт, а в артиллерийское училище в тыловой Костроме.

Окончил его в ноябре 1942 года. И «с этого момента», продолжал он в автобиографии, «непрерывно провоевал, не уходя с передовой, до ареста в феврале 1945 года».

В «Архипелаге» можно прочитать еще и такое: «Я и мои сверстники воевали четыре года», «Четыре года моей войны» и т.п. На самом деле попал на фронт лишь весной 1943 года, а последние три месяца войны пребывал уже в Москве. Так что «его война» — это не четыре фантастических года, а меньше двух. Первых самых отчаянных лет войны с их отступлением, котлами, приказом «Ни шагу назад!», рывком вперед и трех последних кровопролитных месяцев Александр Исаевич не видел.

А он еще и рисовал вот какую картину своего «четырехлетнего» героизма: «Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках…» «Господи: Под снарядами и бомбами я молил тебя сохранить мне жизнь…» «11 июля 1943 года. Еще в темноте, в траншее, одна банка американской тушенки на восьмерых и — ура! За родину! За Сталина!»

Ничего этого в его жизни не было — ни плацдармов и корч, ни воронок и траншей, ни снарядов и бомб, что сыпались, как горох, ни банок на восьмерых и «ура!».

Судите сами, какой там плацдарм и корчи, если он за время пребывания на фронте имел возможность читать и литературную классику, и свежайшую периодику.

Какие воронки и траншеи, если он еще и вел дневник и написал кучу рассказов, повестей, стихов, которые рассылал по московским литературным адресам, а сверх того отправил несколько сот писем родным и знакомым.

Какие снаряды и бомбы, если ординарец привез ему из Ростова-на-Дону молодую супругу, и они читали, гуляли, фотографировались, стреляли ворон, а когда муж, поцеловав жену, с кличем «За родину! За Сталина!» убегал в очередную атаку, она, дабы помочь солдату батареи, который постоянно этим занимался, переписывала нетленные рассказы и стихи супруга.

Наконец, какая там банка тушенки на восьмерых, если у него был личный повар — солдат Иван Шухов, у которого он взял имя для своей первой публикации.

Думаю, что не было и молитв, ибо даже в 1950 году он признавался в письме жене: «До того, чтобы поверить в бога, я, кажется, еще далек…» Похоже, что и сейчас не ближе.

А чего стоит такой гимн своему героизму: «Я оставался вполне хладнокровен, выводя батарею из окружения и еще раз туда возвращался за покалеченным „газиком“ („Архипелаг“, т. 2, с. 542). Да что же это, прости господи, за окружение такое, из которого можно было беспрепятственно выйти, потом перекурить и, видимо, с тягачом вернуться туда за разбитой автомашиной и опять спокойно выйти, не получив даже царапины. А ведь было это будто бы в конце января 45-го года в Восточной Пруссии, где немцы тогда сами были плотно окружены и наши войска так их колошматили, что только летели пух да перья. До того ли было бедным немцам, чтобы окружать Александра Исаевича? Ведь на дворе стоял не 41-й и не 42-й год…

Оголтелое хвастовство сопровождается клеветой на Красную Армию (удирали, мол, от немцев «по 120 километров в день, меняя лозунги на ходу»), оскорблением наших полководцев (Жуков, Конев и другие — «заурядные колхозники»). Тут, конечно же, и грязная похвала Власову, и безразличие к исходу войны («Снимем портрет с усами, повесим с усиками»), и новый портрет у него на фронте уже имелся. Нет, он не был фальшивым фронтовиком.

Никто не отрицает и того, что Солженицын сидел в лагере. Никто не стал бы и копаться в этом, ибо неволя — это всегда неволя, если бы, с одной стороны, он не глумился над страданиями других, как глумится над Красной Армией и ее полководцами, — над кандальной и вшивой каторгой Достоевского («Там носили белые штаны! Куда уж дальше!»), над каторжанами чеховского «Острова Сахалин», над людьми, хлебнувшими такого горя, что ему и не снилось. С другой, если и тут не раздувал бы свои страдания и героизм до невероятных размеров.

Например, в 1975 году, выступая на большом собрании представителей профсоюзов в Вашингтоне, начал страстным восклицанием: «Братья! Братья по труду!» И представился как истинный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим». Имелось в виду — в заключении, разумеется. На самом деле большую часть срока Солженицын был на весьма непыльных должностях: сменным мастером, заведующим производством, нормировщиком, бригадиром, математиком, библиотекарем, даже переводчиком с немецкого, знатоком коего никогда не был. И порой радостно сообщал жене: «Работа мне подходит, и я подхожу работе». А еще был паркетчиком, маляром, плотником и объявлял себя физиком-ядерщиком, благодаря чему удалось угодить в привилегированную спецтюрьму — в научно-исследовательский институт связи, в «шарашку», где от него требовалось, по его словам, только две вещи: сидеть за письменным столом и угождать начальству. То и другое Александр Исаевич умел прекрасно. Кроме того, мечтал объявить себя фельдшером, но не решился. Словом, с самого начала срока Солженицын жил мечтой, как писал он жене, «попасть на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если б удалось!» И почти всегда удавалось. Нет, он не фальшивый лагерник.

И на это порхание с одной непыльной должностишки на другую без единого карцера за весь срок тоже, говорю, можно было бы не обращать внимания, если, изображая себя «озверелым зэком», Солженицын не издевался бы над теми, кому тоже удавалось устроиться библиотекарем или фельдшером. Презрительно именуя их «благонамеренными», кривится: «Всеми силами они стараются устроиться придурками — на те места, которые не требуют знаний и поспокойней, подальше от главной лагерной рукопашной. Тут и уцепляются они: Захаров — за каптерку личных вещей; Заборский — за стол вещдовольствия; пресловутый Тодорский — при санчасти; Конокотин — фельдшером (хотя никакой он не фельдшер); Галина Серебрякова — медсестрой (хотя никакая она не медсестра). Придурком был и Алдан-Семенов» («Архипелаг», т. 2, с. 342).

Обличать в чужом глазу чистую соломинку и не видеть в своем гнилое бревно — характернейшая черта этого человека. В этом он доходит даже до того, что презрительно говорит о таких фамилиях, как Чикин, Шкаев, Чичеров, не желая признавать, что составляет основу его собственной фамилии.

Если у кого-то из читателей остались неясности в затронутых здесь вопросах, они могут прийти 30 марта в Центральный Дом литераторов на мой литературный вечер и задать мне свой вопрос или купить книгу, о которой здесь шла речь. Там обстоятельно рассказано о Солженицыне на фронте и в лагере. Начало в 7 вечера. Билеты (бесплатные) — у входа.

Владимир Бушин.

ПИСЬМО О ЛИМОНОВЕ

19 июля 2001

Красновидово

Александр Исаевич!

Бог помощь!.. Читаю Ваш трактат «Лет двести и все вместе». Отменно. Содержательно. Боже милосердный, как царское правительство с ними цацкалось! Одних Комитетов — шесть… И оно же ненавидимо было. Вот Ваша Книга Жизни, а не комический «Архипелаг». Уже на 39 странице вдруг ударило: «А не выдвинуть ли это сочинение на Шолоховскую премию?» И честь великая, и бюджет поправите, и удобный случай при вручении признаться насчет «Тихого Дона», что бес да вот они и попутали. А? Это первое мое дело, А второе — Эдуард Лимонов. Ведь посадили беднягу. Уже несколько месяцев сидит. А он же никого не убил, не ограбил, родину не предал, как бесчисленные киселевы да сванидзы, с коими Вы, к сожалению, находите возможным беседовать при всем честном народе. Это ж негодяи, и рожи у них негодяйские.

Так вот, Александр Исаевич, не могли бы Вы, как бывший узник (не говорю уж нобелиат!), в любой сообразной и удобной для Вас форме поддержать хлопоты Союза писателей России о смягчении участи собрата. Вы-то лучше других представляете себе его положение. В эти несносные дни мы от жары и на лоне природы места себе не находим, а он там в каменном мешке. А человек-то талантливый, горячий, живой. Я вот клубнику жру на даче, река рядом, а он?..

Если надумаете, если сможете, дайте знать через В.Бондаренко или по телефону мне.

Помогай Вам Бог в работе над вторым томом!

P.S. Говорюхин отказался взять его на поруки. А? Интеллягушка… Вот бы я кого посадил.