"Война идет".
Говорили, взбунтовалось от непомерных поборов большое баронство на севере; и с наведением порядка у короля не заладилось.
Старики только пожали плечами: война и война, мало ли их было уже, войн, - им здесь, в глуши, какое дело? Король барона повесит или барон королем сделается - о том пусть городские головы ломают...
Лето выдалось теплым, урожайным. Спокойно шла и осень - до того дня, как нагрянули из большого мира с королевскими грамотами и печатями армейские вербовщики. Первой на их пути оказалась Орыжь.
Чужаков разом объявилось больше, чем орыжцы видели за последние полвека. У одних были палаши и пики, у других ружья. Брали всех мужчин, кто не был мал, стар или болен. Сила за королевским отрядом была большая, но капитан действовал по уму, уговором. Держался браво, сулил щедрую плату за службу, богатые трофеи и скорую победу над "распоясавшимся" бароном Бергичем, стыдил трусостью и бесчестностью: "Пока вы, хитрецы, тут от службы хоронились, другие за вас себя не жалели!". Говорить капитан был мастак: люди слушали его и добровольно шли диктовать войсковому писарю имена.
Посетил капитан и Волковку, где набрал людей не меньше, чем в Орыжи.
"Худо дело: это ж как их прижало, что они сюда заявились, первый раз за столько-то годков, да перед самой зимой... Ша, развесили уши, неразумные! - раздавались иногда осторожные голоса. - Худое дело болтунов этих слушать, - головы сложите!".
На "разумников" шикали, а некоторым, особо настойчивым, намяли бока. Другие отмалчивались: понимали, что закон на королевской стороне, и, что ни говори, все одно ничего не поделаешь: не добром, так худом все решится.
Но их - и тех, и других - было немного.
Красивые грудастые кони неизвестной породы скалили зубы и проходу не давали кривоногим рабочим кобыленкам. Чужаки поистрепались дорогой, но железные бляхи на поясах и фуражках блестели на солнце...
Перед осенним равноденствием, забрав с собой без малого полтораста мужчин, каждую вторую молодую лошадь и половину зимних припасов, вербовщики ушли: в аккурат успели пробраться через лес к "большому миру" перед дождями, не поломав дорогой возов.
Это была беда; огромная, страшная, непоправимая беда. Но вблизи, сослепу, бедой она еще не казалась. Провожали рекрутов с песнями.
Как пущенные с горы сани с пылающей Хлад-бабой вмиг скрываются за снежными клубами, но еще долго слышен скрип полозьев и тянет дымком, - так и после ухода отряда в Медвежьем Спокоище опомнились, продышались не сразу. Капитан людей пожалел, не стал совсем разорять села: на оставшихся запасах без натуги пересидели зиму.
Долгими ночами в Орыжи только и разговоров было, что о большом мире: ждали к весне своих с подарками и рассказами о том, как мужчины зареченских лесов показали всем и вся, что не хуже других будут.
В весеннюю распутицу - просто ждали.
А когда дороги и поля подсохли - схватились за головы...
Все оказалось не так худо, как могло бы быть: уменьшилось число не только работников, но и едоков, а год снова обещал быть урожайным. Женщины, привычные к нелегкой жизни, управляться умели не только с прялкой и пяльцами, но имели какую-никакую сноровку и в пахоте, и в охоте. Старики были еще крепки телом, дети ловки и сметливы. И все же о сытой зиме нечего больше было и мечтать, разве что все ушедшие вернулись бы в тот же час. Орыжский староста Беон Сторгич начал все чаще отправлять гонцов к большаку. Вести они по возвращении приносили неутешительные: королевские войска топтались на месте, скорого конца войны ждать не стоило.
Жили. Справлялись, кто как мог. Двери Волковской "ресторации" к лету впервые остались закрыты. Общие гуляния в Солнцестояние, собравшись с силами, все же провели, забоялись нарушать традицию, - но праздника не вышло, и разошлись все с большим облегчением.
Сразу после Солнцестояния орыжские хохотушки сестры Шинкви, ждавшие с войны женихов, самовольно убежали к большаку и тем же днем вернулись назад, бледные и заплаканные. Спешащие уже не к северу, а к югу люди говорили, что "свойская" армия разгромлена и отступает, война уже перекатилась через границу баронства и перекинулась на Заречье, неприятель "жжет и режет без разбору", а "свойские", оголодавшие на маршах и озлобившиеся, не лучше.
"Если жизнь дорога, лучше б добрым людям тоже бежать на юг, за реку, а к прохожим с расспросами не привязываться: мало ли что у тех прохожих на уме, в такое-то время?" - эти слова проезжего караванщика девчонки наперебой пересказывали каждому, кто хотел слушать, - а хотели, измучившись неведеньем, все.
Но нетерпение и надежда пуще неволи. Сестры, наговорившись и наплакавшись вдоволь, успокоились и спустя десять дней убежали к тракту снова.
Больше они не вернулись.
Два их пожилых дядьки, вместе с косоглазым дурачком-соседом и племянником десяти лет от роду, взяли переточенные косы и отправились на поиски. И тоже пропали.
Рассерженный и встревоженный Беон с того дня к дороге соваться запретил, даже собранный в половинном объеме налог к назначенному сроку везти не повелел: "Им надо, пусть сами и приходят, раз дорожку протоптали! Да только не придут...". Его за такое решение втихаря бранили. Одни - за то, что, мол, камнем и шкурами брюхо не набьешь, и ни к чему отсиживаться, королевских людей сердить; другие - наоборот, что не велел снарядить больших поисков. Но Беон был непреклонен и насчет сборщиков оказался прав: все сроки вышли, но никто так и не явился.
Орыжь замкнулась в себе, занятая тяжелой повседневной работой. Люди готовились к холодам и надеялись, что беда обойдет их стороной.
Старался надеяться на то и Деян Химжич - без особого, впрочем, успеха: от жизни он ничего хорошего не ждал с тех самых пор, как в малолетстве, десяти лет от роду, потерял на Сердце-горе ногу. Однажды оставившая человека удача назад не возвращается, в этом Деян не сомневался, - а в том, что удача оставила его, он не сомневался тем более.
На кроках, рисованных орыжскими и волковскими старостами для решения земельных споров, вокруг сел отмечены были только хорошие поля и пастбища, да лес был условно поделен на верстовые квадраты. На старинной карте Тероша Хадема не было и того: одно лишь сплошное пятно с названиями сел и деревень и указатель на затопленные шахты. Однако в полутора верстах от Орыжи, посреди леса, скрывалась в лесу высокая, в рост окружавших ее елей и сосен, скала и каменные развалины у ее подножия: прямоугольники и полуокружности мощных стен, едва доходившие теперь до колена, а кое-где и совсем рассыпавшиеся.
Скала эта в Медвежьем Спокоище была далеко не единственная, но размером превосходила все прочие по меньшей мере впятеро, потому пользовалась определенным уважением. В сером камне можно было разглядеть рыжие прожилки алракцита, но добыть его никто не пытался: алракцита хватало и в каменных плешах в лесу, а тут вроде как под боком запас на черную годину... Была и другая причина: изредка, раз в два-три года, скала и земля вокруг начинали мелко подрагивать - что, с одной стороны, делало бой камня на скале не вполне безопасным, а с другой - давало надежду, что когда-нибудь она развалится, и алракцит сам пойдет в руки. Орыжцы, а с ними и волковцы, издавна прозвали ее Сердце-горой - может, из-за этих подрагиваний-биений, но, скорее, просто потому, что эту каменную глыбу нужно было как-то промеж собой называть, а в сумерках, прищурясь, удавалось углядеть какое-никакое ее сходство с бычьим сердцем
Взрослых Сердце-гора и развалины заботили мало, разве что неприкаянная молодежь изредка назначала подле нее свиданки. Иное дело - дети. Вокруг Сердце-горы хватало ягодных полян и заячьих тропок, так что отыскать благовидный предлог, чтобы сбегать к скале на час-два, было легче легкого. А уж там всегда находилось чем заняться.