Он лишь в первые полсекунды ойкнул, когда я вошел, провалился ножом под лопатку. Остальное без звука, без хрипа, все в тишине.

— Фук? — спросил я с простенькой интонацией, спросил, не усердствуя голосом, а только как бы легко, житейски укоряя его. Мол, сомневался, а?

Я ушел, а он остался сидеть. Нож я выдернул и тут же (не знаю, откуда это во мне) ткнул его в землю, у себя под ногами. (Воткнул в землю несколько раз кряду, так очищают крестьяне нож от жира, втыкая его в хлеб.) Я сидел на корточках и втыкал. Затем сунул нож в платок. Я забрал и его, вывалившийся из руки нож. Оба. И пошел. А он сидел. Только когда подходил к общаге, я понял, что иду быстрым шагом, что я убил и что надо же мне теперь побеспокоиться о самосохранении. И тут (только тут) заболела, задергала, заныла у локтя рука, которую он несколько раз ранил своим ножом. Вот теперь болело. Именно боль уже направленно и прямолинейно (и с детективной оглядкой) подтолкнула к тревоге меня и мою мысль: надо вернуться... бутылка с водкой... отпечатки пальцев.

Я был возле общежития. Я развернулся (шагах в десяти, уже у самых дверей) — и быстро, быстро, быстро пошел назад к деревьям и к той скамейке. Я вроде бы просто шел мимо (мимо сидящего там). Я шел, чтобы по пути, по ходу прихватить бутылку и, не останавливаясь, пройти дальше. Но... когда я к скамье принагнулся, бутылки там не было. Показалось это немыслимым. Этого не могло быть. Я хорошо помнил, как он после очередного глотка поставил бутылку рядом (справа от себя, на скамейке). Могла упасть, завалиться, но куда?.. Я развернулся и еще раз прошел мимо, на этот раз не в трех шагах, а в шаге от мертвого, свесившего голову — бутылки не было. Ни на скамье. Ни под скамьей. Ее уже забрали. Собиратели бутылок (в нашем районе) подстерегают и делают свое пчелкино дело мгновенно.

Теперь надо было быстро уйти. Просто-напросто уйти — и поскорее. Не быть здесь, не мелькать. (Уйти не думая.) Но из инстинктивной опаски я не пошел в общежитие, ноги туда не шли. Я сел на последний (в час ночи, он вдруг появился) троллейбус — я счел этот полупустой троллейбус добрым знаком и долго ехал и ехал в сторону метро, потом в сторону центра, потом прошел к Москва-реке и выбросил там оба ножа. Потом сел и посидел на какой-то скамье. Встал уже от ночной прохлады (или от озноба). Медленным шагом я пошел улицами (шел уже при неработающем транспорте) — добрался к Михаилу. Он без расспросов пустил переночевать. Как и обычно, Михаил сидел за машинкой за полночь. Я захотел умыться. В ванной, закатав рукав (и что-то напевая, озвучивая быт), я по-тихому обработал на руке одеколоном и ватой четыре ранки разной глубины. Как на собаке, — подумал (и внушал себе, внушение важно), заживет!

Возясь с рукой, я размышлял: прежде всего о той исчезнувшей бутылке. Без паники — говорил я себе. Не впадай в детектив, примолкни, ты не в сюжете — ты в жизни... Карауливший пустую бутылку (в некотором отдалении от двух пьющих на скамейке, обычное дело!) ждал, когда бутылку оставят или отшвырнут в сторону, в кусты; — он вряд ли меня разглядел, я сидел за кавказцем, на темной половине скамейки. Это первый шанс. Второй шанс в том, что, забирая бутылку в полутьме (торопливо, скорей!), он подхватил ее за горлышко и пошел прочь чуть ли не бегом: он не понял, что человек на скамейке мертв — пьяный как пьяный, сидит, свесил башку...

— Поесть хочешь? — спросил Михаил, появляясь за моей спиной.

Михаил ничего не заметил. (Моей возни с рукой.)

— Нет, нет, уже ложусь спать! Работай. (Не обращай на меня внимания...)

Я лег, постарался уснуть.

Вернулся в общежитие я утром, отчасти надеясь, что прошлым вечером меня не видели. Но, конечно, видели.

Кто-то сидевший у входа видел и запомнил. Я заметен (выходил подышать воздухом). В тот вечер вахтера ненадолго сменила у входа его жена. И запомнила. (Очень может быть, что вахтер осведомлял; и не впервые.) Так или иначе, на другой же день меня вызвали в милицию. Но вызвали простецки — в ряду других общежитских мужиков — притом что и вызвали меня чуть ли не самым последним, к вечеру. Седина, возраст как-никак были мне прикрытием, хотя и относительным.

Я знал двоих, нет, троих собирателей винной посуды, занимавшихся нищенским промыслом в округе нашего многоквартирного дома. Двое мужчин (один из них старик) и пьяноватая баба. Здесь их лица уже всем примелькались, нет-нет и встретишь у магазина. Скорее всего, ночью промышлял старик. Предположительнее он, думал я. Старики не спят ночами. Я не опасался и не верил всерьез (не детектив же), что дойдет до снятия отпечатков пальцев. Но все-таки важно. (Сличить бутылочные отпечатки так просто.)

У винного магазина утром я стал о старике спрашивать.

— Старикашка? Тютька?.. А его все так зовут. Кликуха такая: Тютька! Но сегодня его не будет.

— А где он?

— Зачем он тебе?

— Да так. Небольшое дело.

Тот, кого я спрашивал, хмыкнул:

— Не. Его не будет.

— А когда?

— Не знаю. Тару он уехал сдавать. Понимаешь — тару? Будет только завтра. Но зато с деньгами будет!.. — И мужик почему-то засмеялся.

Весь день я ходил, высматривал старика — устал.

А к концу дня, едва вернулся, обойдя заново близкий гастроном и наш винный, вызвали в милицию.

Следователь был толст, сыт, в его лице читался не слишком выраженный интерес, что, конечно, могло быть и маскировкой. Но я был спокоен. Страха ничуть. (Бутылка у старика Тютьки. Так быстро они тоже до него не доберутся. Не проколись сам, а уж старик как-нибудь...)

— Вчера ночью вы вышли из общежития примерно в ноль часов. Куда вы пошли?

— Не помню. Это вчера?

— Да.

— Не помню...

— Вам все-таки надо вспомнить.

Я сидел перед ним и изображал процесс вспоминания. Мол, не так просто. Мол, думаю. Я удачно припомнил, как я забежал отдать половину своего долга Гизатуллиным. Могли и другие меня приметить, когда курил в коридоре.

— Вспомнили?

Ага, подумал я. Он видит по лицу. Значит лицо все-таки переигрывает. (Ну-ка, сбавь пары. Совсем сбавь. Притихни.) Я помолчал еще.

— Ну? — спросил он.

— Вот. Я вчера получил кой-какие деньги за работу — я сторож, приглядываю за квартирами. Вчера как раз четвертое число... Я отдавал долги. Отдал Гизатуллиным. А потом какое-то время ходил по этажам. А потом поехал к приятелю (я назвал Михаила). Заночевал у него. (Тише. Тише. Уж больно все складно. Не настаивай.)

— Когда вечером вы вышли из общежития, вы сразу поехали троллейбусом?..

— Троллейбуса не было. Я ждал. Долго не было. С кем-то из ребят мы выпили.

— С кем?

— Не помню, капитан. Не помню. Ты уж прости. — Я посмотрел на него сколько мог честно. Они, в милиции, меня в общем знали. Стареющий мужик, с седыми висками, к тому же писатель, хоть и неудачливый, — вряд ли к такому станут цепляться. Вряд ли он меня задержит. Если, конечно, старик Тютька, собиратель бутылок, ночью меня не разглядел, когда караулил бутылку у двух пьющих на полутемной скамейке. (И ведь этот капитан не видит сейчас сквозь рубашку мою пораненную в четырех местах руку. Не забери я у мертвого кавказца нож, они бы закатывали у всех нас рукава, ища порезы.)

Следователь записывал. А через приоткрытую дверь в соседнюю маленькую комнату (каморка) я видел еще двух следователей, согнуто сидящих за своими столами. Один с оспенным лицом, с въедливыми глазами — вроде бы перебирал бумаги. Но глаза его нет-нет меня прощупывали (оттуда — через дверной проем). Он мне не понравился. Да ведь и вызвали не для того, чтобы я встретил нравящихся мне людей.

— Пока свободны, — сказал мне толстый следователь.

Я поднялся; показалось, что пронесло.

— Минутку! — крикнул тот, оспенный следователь (из другой комнаты), когда я уже был у дверей. У меня екнуло.

Он велел мне зайти в его каморку. Перед ним, на столе лежали огромные фотографии — увеличенные снимки отпечатков пальцев. Я почувствовал пустоту в желудке. Сейчас для сличения он снимет мои (такие же огромные, они будут лежать на виду).