— Ну что, Петрович, — сказал он этак насмешливо. Отвел взгляд к фотографиям отпечатков, затем снова поднял на меня. Наши глаза встретились.

Мне даже подумалось: он знает. (Испуг?)

— Ну, так что? — и опять его особый смешок, словно он строил из себя дотошного сыщика или, скажем, Порфирия из знаменитого романа (а ведь и Раскольников литератор, смотри как! — мелькнуло в голове). Но теперь не пройдет. Не тот, извините, век. Хера вам.

Я и тут все время чувствовал, что переигрываю. Господи, заткни психологию, заткни этот фонтан, он меня выдаст... — взмолился. Притих. А тут и воля уже взяла свое. В ушах не шумело.

Но теперь, придавив панику, я одеревенел, отупел. Тупо смотрел на следователя, оспинки на его лице. Давай!

И вот он выдвинул ящик стола. Он так медленно, мучительно медленно выдвигал ящик, — емкий — а я (в напряжении) ждал стука, хорошо всем известного стука катящейся по ящику пустой водочной бутылки. Я сглотнул ком. Однако звука не было. В ящике были всего лишь фотографии.

— Знакомо это лицо? — показывает мне крупно лицо убитого кавказца. Лицо как лицо. А я отвечаю уже чистую правду:

— Вроде бы — да.

— Вы поживший человек. Вы давно в общежитии. Глаз у вас пристреленный, наметанный — ну? — знаком он или нет?

Я как бы осердился:

— Сказать тебе честно (я перешел на ты) — он мне вроде бы знаком. Но еще более честно — я их всех на хер путаю!..

— Говорят, вы писатель. Потому и ругаетесь? (Ирония.)

— Нервничаю. Слышал, что убили его.

— Откуда вы слышали?

Екнуло еще раз. Так и проколешься! (Так неожиданно. И так нелепо.)

— В общаге все все знают, — говорю.

Следователь вздыхает. Вот как он вздыхает, ух-уху-ух-уу... мол, всюду болтуны, попробуй тут искать и поймать. И отпускает меня:

— Ладно. Идите.

Я шел и радостно подрагивал, слегка опьянен. Но, может быть, и озноб. (Не воспалилась бы рука. Надо бы поглотать таблеток. Лишь бы не скрутило, лишь бы без врачей.) Отпечатки пальцев, этот оспенный что? — забыл их с меня снять?.. Нет. Не забыл. Просто я не из тех, кто под явным подозрением. Да, без определенных занятий. Да, нищ. Да, не прописан. Но — не под подозрением.

А-ааа... Я вдруг сообразил — дошло. Меня вызвали лишь к вечеру. Небось, последним. Они, небось, человек десять вызвали до меня.

— Восьмерых уж вызывали, — подтвердила вахтерша. — Завтра снова, я думаю, дергать людей станут. Всех спрашивают. Как рыбку ловят!

Хорошо, что сразу и с утра вернулся: справился, — подумал я. Мог себе навредить.

— Вас Сестряева просила зайти, — крикнула вахтерша вслед.

— Кто?

— Сестряева. Калека со второго этажа... Сказала, увидишь Петровича — скажи ему, пусть зайдет. Хорошо, я вспомнила!..

Сестряева? (Я этого не понимал. Но, конечно, насторожился. Теперь уже каждый чих настораживал...) Мне захотелось водки, алчно, прямо сейчас, сию минуту — обжигающие полстакана; и ничего больше.

Возле квартиры Конобеевых (которую я стерег и в которой жил) шастал туда-сюда Михаил. Сказал, что приехал меня проведать, я, мол, вчера был у него какой-то смурной и придавленный: плохо и мало пил чай. Не позавтракал.

Я уверил его, что ничего не случилось.

— Да, — согласился он. — Ты сегодня лучше.

Мы пошли купить водки. Я занервничал. С притаенным в душе раздражением думал, как бы от Михаила сейчас избавиться. Но оказалось, зря; оказалось, он как раз мне в помощь.

В магазине, в людской толчее чуть ли не первым человеком я увидел Тютьку, старика сборщика бутылок — Михаил тем временем стал в очередь в кассу.

С трепетом (но, конечно, сдержанно) я сунулся к Тютьке:

— Отец, помоги. Я пьяный был. На скамейке. Потерял записную книжку с адресами... Не видал?

— На черта мне твоя книжка.

— Тебе-то на черта. А мне нужна. Я бы приплатил.

— Когда было?

— Вчера.

— У третьего фонаря? (Скамьи он считал по фонарям — ловко.)

— Может, у третьего.

— Погоди, погоди. Не ты ли сидел там и пил с чуреком?

— Я пьян был. Но вроде пил один... (Ах, ты сука. Неужто уже был зван к ментам? Не сам ли к ним поспешил подсказать?)

А он всматривался в мое лицо.

— На скамейке? С ним? — и легонько так всматривался.

— С тем, которого убили, что ли? — спросил я прямо глядя в его выцветшие глаза. Вот как с тобой, сука.

— Ну? — спросил-сказал он.

У меня вдруг не стало слов. Их, правильных, больше не было. (Любое слово могло проколоть хлипкий шарик — и весь мой подкрашенный воздух сам собой вышел бы вон.) Но, на счастье, как раз и подошел Михаил с чеком на водку. Чего вы тут?..

— Да вот. Спрашивает, не я ли пришил одного человека с солнечного Кавказа?

— Надо мне больно! — спохватился старик. — Я видел: пили вчера там двое. Двое — это точно, прошел мимо них, ждал бутылец. Но далеко было, не углядеть.

— Близорукий, что ли? — спросил Михаил.

— В том и дело, что дальнозоркий. Я бутылку с двухсот метров вижу в кустах. Тем более на скамейке. Потому и не подхожу к пьющим близко. Да вот задача — фонарь слева. Чурку-то хорошо видно, даже усы. А с кем он пил, лицо как в черниле — хер увидишь...

Я уже пришел в себя:

— Ты ведь бутылки собрал? Собрал! Ты бутылки сдал?.. (Важный вопрос, главный для меня вопрос.)

— Сдал.

Вот и точка.

— Ты, старик, не темни. Мы тоже с Михаилом люди уже тертые... Скажи честно: книжку записную подобрал? Если да — отдай не греши.

Он последний раз попытал:

— А много ли дашь? (Предлагают много, когда виноваты.)

И опять кстати вмешался Михаил — ты, старичок, не тяни резину. Отдай по совести. Отдай даром. Тебе уже о душе пора думать. А ты все о деньгах. Тебе, может, в путь завтра собираться?

Старик злобно кольнул глазами:

— Может, и так. Может, и в путь. Однако скажу тебе вот что: на небо прибирают не тех, кто старйе.

— А кого же?

— А тех, кто спелее.

И он ушел, зло плюясь по сторонам и заодно стреляя глазами по ржавым уличным урнам: не сверкнет ли где небитая бутылка. Мы тоже ушли. Меня пробил пот (разговорное напряжение). Я был мокр и рукой (незаметно) отирал с шеи. Уже за первым углом я перехватил у Михаила водку и сдергивал с бутылки белую шапочку. Ты что? — удивился Михаил. Мол, неужели ж начнем на улице, когда дом в двух шагах? Но я уже возвращал — вернул бутылку ему. (Взял себя в руки.) Михаил наблюдателен, он не Тютька. Я сказал, что всего лишь хотел присмотреться к бутылке (хотя я умирал от желания сделать первый глоток):

—...Бутылка странная, на мой взгляд. Не подделка? (Иногда ведь всучат наполовину с водой.)

Я еле сдерживался, чтобы не прикрикнуть (давай же! давай хоть по глотку! чего тянуть?!) И вновь остроту мгновения удалось сгладить, затушевать.

Более или менее просто (естественно) я ему предложил:

— Глотни-ка ты, Миш. У тебя ноздри потоньше.

И передал ему — первому — открытую как бы для пробы бутылку.

В квартире Конобеевых на кухне выпили, поболтали, и Михаил ушел (одной головной болью меньше). Я остался один. Рука заживала. Я вышел покурить в коридор. Конобеевы предупредили — не водить поздних гостей и чтоб обои не воняли куревом, две просьбы, Петрович.

Ходил и курил. Выпитая водка гнала мысли ровным хорошим потоком.

Сестряева ходит с костылем. Женщина под сорок, сильно прихрамывающая, редко выходит в коридор. Но глаз на мужчин держит. Улыбчивая. На одной из общих пьянок я из моего повышенного чувства сострадания (чокнуться с калекой, пожелать здоровья) подкладывал ей большой ложкой салат с помидорами, передал стопку водки и раза три улыбнулся. Поухаживал; а когда все расходились по своим этажам и когда я ей (последний сочувственный жест) пожелал спокойной ночи, она вдруг взорвалась обидой (ухаживал, а что ж не проводил скучающую женщину?!) — стояли на повороте уже опустевшего коридора, и так звучно, презрительно и даже, пожалуй, театрально она мне бросила: «Вы не мужчина!..», — и, отвернувшись, зашкандыбала в свою однокомнатную.