Двести граммов вареной колбасы. Батон. Молока в пакетах не было. С бутылкой к больным не пустят...

Вернулся, уже темнело.

Я поговорил с отставником Акуловым. Постояли вместе в коридоре, покурили. Его, конечно, тоже вызывали, зная его угрозы (на словах) в адрес кавказцев. (Меня вызывали как не прописанного здесь, как бомжа. Которого к тому же видели ночью.) Акулов рассказал — его спрашивали долго; и после протокола еще задержали на лишний час. Убитый с кем-то выпивал, сидя на скамейке, вот они и схватились за мужиков. Про бутылку даже не вспомнили, усмехнулся Акулов. А ведь должна же быть там бутылка, из горла пили — не из стаканов же! Не поискали. А потому что лентяи. Зарплата ментам приплывает сама собой. Ленивые суки. На черта им вообще чем-то заниматься...

— Не найдут, — подытожил Акулов, махнув рукой.

— Думаешь?

— Разве что убийца сам подставится.

Акулов уверен: если убийца не задергается, не вляпается сам в какую-нибудь новую поножовщину, дело останется на нулях.

Подошел Курнеев. Курил, слушал. Тоже согласился: милиции сейчас заводиться неохота — лень!

— Спишут на межкавказские распри: мол, счеты свели. И делу конец.

Мы посмеялись. Да, похоже. Да, да, так и будет. (Во всяком случае, взамен меня никто не пострадает, спи, подружка, спи крепко, — это я подсказал, подшепнул своей совести, в промельк вспомнив, как она там?)

—...Год назад я уже видел одного такого. Меж собой подрались! Всю ночь валялся на улице. Пристреленный, — сказал Акулов.

— Я тоже его видел.

— Кто стрелял, так и не нашли? — спросил Курнеев.

— Не.

А все же я был удивлен. Интеллект, мой верный служака, как же он старался, пыхтел, лез в пыльные углы, воевал, помогая мне не ступить в ямы и обойти ловушки. И еще похваливал, поощрял меня (и сам себя) в переигрывании нашей жалкой (с точки зрения сыска) милиции! Я всматривался в себя: тяжело всматривался и легко удивлялся. Застукал свое «я», как женщину с кем-то. Конечно, сразу и простил — ведь мое я. Но с легким разочарованием. Мол, я-то тебя ценил особой ценой.

При всматривании в себя (в свое «я») нет раздвоения. При взгляде в зеркало, мы ведь тоже, соотнося, отлично понимаем, что реальный человек и человек, отраженный на зеркальной поверхности, — один. Одно целое.

«Я» в ответ только молча (и отраженно) смотрело. Нет, оно не было на чем-то застуканным и пойманным: оно не оказалось особо хитрым или там злым. Оно лишь на чуть приоткрыло мне свои заспанные молочные глазки с детской жаждой жить и с детским же выражением в них скорее животного мира, чем человеческого. Не страх — а вечность. Эти глаза (глаза моего «я», которое убило, а теперь припрятывало концы, как все люди) оказались похожи на глаза животных. Мы все в этом схожи. Глаза собаки, лошади. В таких глазах в достатке и боли, и печали, но нет кой-какой мелочи... знания смерти. Глаза смотрят и не знают про будущую смерть. И, стало быть, «я» с этой стороны вполне самодостаточно — оно живет, и всюду, куда достает его полупечальный-полудетский взгляд, простирается бессмертие, а смерти нет и не будет. А если есть бессмертие, все позволено.

Не сама мысль удивила, а то, с какой легкостью она не то чтобы вместилась в мое «я» — обнаружилась в нем.

И еще яма. Ямка, чтоб проскочить. Сюжет нет-нет и выявлял (подсказывал) свои ухабы и рытвины (нормально!), а я их не чувствовал. Я лежал, почитывая диалоги Платона, когда в дверь стукнули.

— Петрович, спустись к вахте — тебя к телефону!

Вечернее вторжение могло быть только чужое (со стороны), потому что и Викыч, и Михаил не станут звонить вахтеру, зная, что я у Конобеевых.

Я спустился. Удачно, что я читал. После чтения мой мозг суховат, мыслит короткими цепкими фразами. Не чужд и прихотливой логики. В такую минуту меня не напугать.

— Алло.

— Петрович?.. Приве-ет, — баском заговорил. (Незнакомый мне голос.)

— Привет.

— Я буду говорить прямо: не люблю тянуть. (Он хе-хекнул. Простецки. Мол, все мы люди.) Я знаю о тебе. Знаю про ту скамейку. Но я хочу что-то иметь за мое молчание.

Он тут же добавил, что именно:

— Деньги.

— Да ну? — сказал я. (Холодок не возник. Не чувствовать.)

Я ждал. Пусть скажет что-то еще.

— Получу деньги — буду молчать.

— Много ли хотите? — спросил я на «вы». Спросил сухо, но с ноткой. (С зашевелившимся вдохновением.)

Он сказал:

— Мне деньги очень нужны. Тридцать тысяч. (В то время — тысяча долларов.)

Я засмеялся.

— Отчего ж не полмиллиона?..

— Я говорю серьезно.

— Я тоже, — сказал я. — Тридцать рублей ровно. (Один доллар.) Но не сразу. По частям. У меня скромный и в общем случайный заработок. Годится?

Еще раз засмеявшись, я повесил трубку.

Ночью он опять позвонил. Опять на вахту.

— Это снова я.

— Ну?

Долгая пауза. Ночная и затянутая пауза (мне бы сразу бросить трубку — впрочем, кто знает, как лучше). Он сказал:

— У меня улика.

Тут я рассвирепел:

— Послушай, улика уликой, а у тебя совесть есть?!. Какого хера звонишь и спать не даешь?!

И бросил трубку. И сказал сурово вахтеру: не зови меня больше, разбудишь — дам по башке, я зол, когда сонный!..

Когда я поднялся по лестнице и вошел в квартиру, он позвонил снова. Уже знал номер Конобеевых. Но я уже не брал трубку. Нет и нет. Какие бы зацепки, намеки, слова, какие бы улики ни назывались, мое дело не среагировать, я не должен попасть в чувство сюжета; и если не в сюжете, я неуязвим... — повторял я, как повторяют спокойную холодноватую молитву.

Лежал на спине, курил. Час ночи. Звонивший знает, где я. (Узнал же он у вахтера номер телефона. Он мог узнать и про окна. Я погасил свет.) Лежал в темноте. Сплю, — сказал я себе... Даже вызовут, даже за руку схватят — меня нет, меня нет в вашем сюжете...

Утром все разрешилось. Утро было с солнцем — я вышел покурить, первую, натощак; курил натощак и Акулов в коридоре. Сказал, что звонил ему некий хмырь: «... Хмырь меня пугал, ловил рыбку в воде. Товарищ Акулов? — да, говорю, — А он мне баском, ржавым своим баском, что есть, мол, улика и что я ему денег должен отвалить. Представляешь, какая сука. Чтобы я тем самым сознался — ну, сука, ну, ловит на крючок!» — Я засмеялся: мне, мол, тоже звонили.

— А я так и думал. Он всем звонит, — Акулов затянулся сигаретой покрепче. — А знаешь, кто?

— Кто?

— Следователь с оспой на морде. Помнишь?.. Я его по голосу узнал — он меняет голос, но кой-какие нотки я успевал расслышать... Он это. Клянусь, он. Так они рыбку и ловят. Сука. Оспа на лице зря не бывает.

Я шел улицей. Груз с плеч.

Вечером, по дороге в булочную, я и сам этого следователя увидел. Он шел почти рядом. Лицо, скулы, и — близко — щеки, изъеденные мелкими ходами, словно бы потравленные легким раствором кислоты, оспенный. На всякий случай я свернул: прошел в обход 24-го дома, где кусты и детская песочница, веревки с бельем... Когда я оглянулся, следователь всматривался в окна общежития — возможно, искал (вычислял) ракурс, с которого тот или иной жилец мог случайно видеть ту скамейку. Ясно, что полуабсурд нынешних милицейских дел (их дел в целом) не исключал рвения мелких служак. Следователь работал. Пусть.

Пришлось считаться и с собственным легкомыслием. (Окрыляющим нас, когда кажется, что уже все позади — мелкое, а ведь чувство!) Я вдруг загорелся войти в отделение милиции: ворваться к начальнику в кабинет и сказать, заявить во гневе, имитация гомо советикус, мол, оскорблен, мол, ваш следователь меня шантажирует, деньги требует — я узнал по телефону его гнусный голос!.. Однако что если они и впрямь среагируют. И чтобы заткнуть мне рот (известная практика), да и просто попугать, снимут (только попугать) отпечатки моих пальцев — ан, глядь, и обнаружат их (точно такие же) на плече пиджака кавказца!.. Нет уж. Пусть этот занюханный оспенный Порфирий продолжает звонить всем подряд. Никаких жалоб. Пусть работает. Нет меня в их сюжете — нет меня в их жизни. (Меня просто нет.)