Вечером записка на вахте — зайти в милицию, комн. 203, к старшему сл. Орловскому. Я тотчас понял: идти не надо. Старшему сл., возможно, это надо. Но зачем это мне?..

Не пошел.

Но зато я пришел еще раз к калеке, к Сестряевой. Ну просто чтоб по-хорошему и по-доброму. (Один раз вроде как мало.) Она не догадывалась, но если б даже насторожилась, все уже окончательно потонуло там, где все и хоронится в женщине. Лаская ее, казалось, я еще глубже хороню случившееся. Вгоняю по-тихому вглубь. Тася обрадовалась мне. Ждала.

А вот и последний аккорд сыскного абсурда: никто из получивших повестку на повторный вызов в милицию попросту не пришел. (И я не пришел.) Так и было: ни один человек, ни один наш общажник, такой бесправный и, казалось бы, затюканный, не явился! В каком криминальном романе, в каком фильме возможен такой итоговый сюжетный выворот? Нет таких фильмов. Нет таких романов. День не пришли, другой не пришли — месяц не являлись! И тогда (спустя еще неделю) два следователя и старшина (они как-никак должны были опросить, слепить отчет) ничего лучше не придумали, как собрать в одном месте подозреваемых (то есть всех более или менее подозреваемых) на общее собрание. Могло быть только у нас, у русских; гениальный народ.

Сначала шумел, разорялся старшина:

— Почему не пришли в милицию, мать вашу?!. Сколько можно писать повесток?! Вам не стыдно. Я должен за вами бегать?!

(Ах, как правильно я сделал, что тоже не пришел — не выпал из массы. Народ гениален, но ведь и я один из.)

Затем выступил толстяк следователь (капитан). А второй, тот, что оспенный, молчал (но ощупывал глазами каждого — хрена тебе, подумал я). Толстый следователь обратился ко всем собравшимся сразу:

— Граждане! Я от вас помощи жду. Помощи и человеческой поддержки... — Почему-то именно нам, подозреваемым, он стал жаловаться, объясняя свои трудности: трудности работяги следователя в нынешний переходный период. Когда нет денег. Когда криминоген разыгрался. И когда общество вот-вот окажется неспособным никого защитить. — Собрал я вас как раз поэтому — подсказки жду. Кавказцы молчат, покрывают друг друга. А назавтра снова грозят один другому резней. Но вы-то свои, вы-то — наши люди и должны помочь милиции. На ... вам их кавказская солидарность! помогите милиции, ну, хоть намеком подскажите! — толстый следователь, что в чине капитана, был прост и прям. В сущности, он предлагал сейчас же и стукнуть.

Но шумели и подавали голос лишь те, кто хотел домой.

— Тише, тише!.. Вопрос. Вопрос теперь ко всем! (Интересно, как запишется в протокол — скольких людей они допросили?) Вопрос всем: вам была предъявлена фотография убитого. Вы имели время подумать. Ну? (пауза) — кто из вас его знал?

Трое нехотя подняли руки.

— Еще вопрос. С кем видели убитого в тот день? Хотя бы по национальности — с кем из кавказцев или из русских вы его видели? С чеченами? с азербайджанцами?..

Вопросы были куда как просты. Но ответы были еще проще: никто не видел. (А если и видел, не хотел называть.)

— Ну ладно, — чертыхнулся толстяк капитан. — Не хотите называть — не называйте. Но пошлите бумажку по рядам. Напишите прямо сейчас и пошлите: я жду...

Собравшихся общажников было человек десять, чуть больше. Сидели на жестких стульях в телевизионной большой комнате (внизу, на первом этаже). Записки капитану никто не послал. Кто-то ядовито крикнул: «Записку с подписью?» — «Не обязательно», — живо откликнулся капитан, как бы не слыша хамских смешков. Но все равно никто не написал. Капитан стал браниться. Он, мол, никого отсюда не выпустит. А старшина, мол, встанет сейчас горой в дверях!.. Как впереди, так и сзади меня общажники заерзали на стульях, закурили. Стоял гам. Наконец, записку послали, передавая из рук в руки, и (удивительно!) сразу же попытались меня заложить (если, конечно, не шутка). В записке, корявым карандашом, значилось: видел вместе с писателем.

Капитан зачитал, и все хохотнули. Шутка получилась, как они считали, отменной.

— Писатель — это вы? — спросил толстяк капитан, отыскав меня глазами. Вспомнил.

Я встал и кивнул:

— Я.

Непонятно почему, все опять дружно захохотали. Или мой интеллигентско-бомжовый полуседой облик так не соответствовал (в их представлении) дерзкому убийству прямо на улице?.. Я не успел почувствовать холодка страха. Меня прикрыла новая волна хохота. Следующая записка, которую капитан развернул, сообщала, что убитого частенько видели вдвоем с Дудаевым.

Подошел ближе к их палаткам. Я даже не знал, работал ли убитый в одной из них или, возможно, поставлял им товар. Я просто постоял. Посмотрел. Они занимались продажей, веселым вечным своим трудом. Глядели дружелюбно...

Как поединок. Я защищал. Не те малые деньги, которые он отнял (совсем мало) — я защищал «я». Он бы ушел, отнявший и довольный собой, а я после пережитой униженности не находил бы себе места: я бы болел! Уже на другой день, уже с утра, нервный и озлобленный (на самого себя), я бегал бы возле их палаток, ища там ссоры (потому что я даже лица его в столь поздний час не запомнил; один как другой). Представил себе пустое и постыдное утро, этот стон зубной боли: «Ннн-н-ыы!..» — Бегал бы, крутился бы возле палаток в злой беспомощности — в невозможности найти обобравшего меня среди полусотни торгующих его соплеменников.

На той ночной полутемной скамейке (фонарь светил с одной стороны) он мелкими глотками пил водку. Он велел мне вывернуть карманы. А я его спросил:

— Зачем тебе деньги? так мало денег — зачем?

Он хмыкнул:

— Приду — бабе скажу. Мол, пугнул одного, он сразу мне отдал.

Я промолчал.

— Ей нравится, когда я говорю «пугнул инженера», — она смеется.

— Ну и что?

— А ничего. Она засмеется, а когда она смеется, мне хочется ей лишнюю палку кинуть.

Он сказал инженера, что значило в обиходе — бедного, значило не умеющего жить. Он не знал, что вновь (второй раз за этот день) больно попал в мое бесправное прошлое. Его ошибка. Засветил, образно говоря, еще один фонарь. Плевать, что для какой-то его бабы я — инженер, плевать, что она засмеется. Ведь вовсе не из жалкости и не из страха я вывернул карманы, а от неожиданности. Я всего лишь уступил неожиданному нажиму. (Он не мог в такое поверить.) А ведь я вполне мог отдать и уйти с вывернутыми карманами. Я ушел бы. Рефлектирующий человек. Просто человек. И не стал бы из-за такой мелочи, как деньги (да еще такие плевые деньги!), связываться с ним и выяснять отношения. Если бы не мое «я».

Теперь я стоял возле их палаток.

— Ну, что отец? — они заговорили со мной. — Купить что-то хочешь, а денег маловато?.. Верно говорю?

— Верно.

Мы засмеялись — и они, и я. Но смех этот был совсем иного рода, без насмешки. Мы смеялись, потому что сама жизнь смешна, а не я, не они и не кто-то другой или третий. (Смешная жизнь без денег.) Но для меня разговор значил. Мое «я» сурово подталкивало меня к ним ближе — не давало увильнуть ни даже просто обойти их, торгующих, сторонним шагом. Стой. Ты честен перед ними. Стой и держи взгляд.

— Как торговля? — спросил я. (Беседуем.)

— Да так, отец. Помаленьку!

Сбоку, более пожилой, стоявший с лотком хурмы, воскликнул:

— Ни то, ни се. Сэмь-восэмь!..

Засмеялись. Заговорили, что осень хороша, да жаль, кончается. Ночи прохладны... А тот, что сбоку, пожилой кавказец протянул мне здоровенный и роскошный плод хурмы. Угостил. Я чуть не сбился на виноватость — начал было преувеличенно благодарить, улыбаться, но остановился. Стоп. (Я не виновен.) Я только чуть подбросил в руке золотой плод, подбросил — поймал, тем самым вполне оценив взятое: благодарю!..

В пустой квартире Конобеевых я позволяю себе подумать о чае (и чтоб вкус крепкой заварки). К сладкому чаю что-нибудь на прикус, можно черный солоноватый сухарик. На полке у меня большая (обувная) коробка, полная черных сухарей к чаю и про запас. Они аккуратные, величиной со спичечный коробок — коричневые, ровно подгорелые кубики.