Страдать, но так, чтоб уж надеяться не мочь;
Прощать такое зло, перед которым светлы смерть и ночь;
И власть, что кажется всесильной, презирать;
Любить, терпеть и верить, что надежды сами,
Разбившись, вновь придут и будут с нами.
Не дрогнуть, не меняться и раскаянья не знать.
Как ты, Титан, тот славен, кто и весел и велик,
Свободен кто и добр, и чей прекрасен лик!
В том только Власть, жизнь, радость и победа!

Посредством этого терпения человек может освободиться от

Скипетров и тиар, мечей, цепей и томов
Разумной лжи.

И тогда он достигнет Утопии, где

Нет маски гнусной. Человек свободен.
Не знает власти скипетра, ограничений.
Все равны; классов нет, племен подразделений;
Не ведом страх ему, ни поклоненье званью.
Он царь себе; добр, мудр и справедлив.

В других местах можно обнаружить признаки того, что Шелли постепенно эволюционировал к более положительному мировоззрению. Нет сомнения, что проживи он дольше, он принял бы более близкое участие в борьбе, бушевавшей вокруг него. Здесь следует остановиться на одной стороне «Освобожденного Прометея».

«Преступление» Прометея заключалось в том, что он нарушил многовековую летаргию первобытного общества, обучив его новым методам производства. Первобытный коммунизм, возможно, и был золотым веком, как его рисуют античные мифы, но от него надо было отказаться, чтобы сделать прогресс возможным. Миссия Прометея заключалась в том, что он предоставил человеку выбор и дал ему возможность перейти из царства необходимости в царство свободы. Здесь налицо зачатки диалектического подхода к истории. Как у большинства людей его поколения, у Шелли никогда не возникало сомнений относительно ценности науки или машин; сомневаться в этом — участь тех, кто страдал от последствий их приложения на практике. Чтобы избежать дилеммы Годвина, Колридж и Соути[65] искали выход в другом методе. Если предположить, что можно было бы создать искусственно в небольших масштабах новое окружение и в нем изменить несколько человек, то не могло ли это, в свою очередь, отразиться на мире в целом и не повлекло ли со временем ко всемирному изменению? Так родился проект Пантисократии, вероятно, первая попытка осуществить Утопию в виде образцового государства. Америка, где только что завершилась победоносная революция, была магнитом для всех радикалов, страной свободы и справедливости, чьи недостатки (которые предстояло открыть Коббету и Пейну[66]) были скрыты от тех, кто в нее верил в Европе. Там находилась страна свободного предпринимательства и не было ни королей, ни священников, ни феодальных владык, чтобы препятствовать достижению совершенства. Пантисократы хотели основать свое поселение на берегах Сускеханны, и Соути писал своему брату в 1794 году:

«Мы везде проповедовали Пантисократию и Асфетеризм. Это, Том, два новых слова, из которых первое обозначает одинаковое правление для всех, а второе — обобществление частной собственности».

Проект потерпел крушение отчасти из-за давней склонности Соути покидать тонущий корабль, но главным образом вследствие причин, сделавших подобные «карманные издания Нового Иерусалима» в худшем случае провалами, в лучшем — курьезами. Прежде чем основать такую общину, нужно было собрать порядочные средства, а обладатели их редко интересуются Утопиями. Затеи с утопическими колониями обычно кончались крахом из-за невозможности найти нужные капиталы, а если колонии и организовывались, то не были в состоянии процветать, так как основывались на средства совершенно несоразмерные с надобностями. В приведенном случае не удалось добыть нужные 125 фунтов стерлингов на человека.

В сущности, проект был скорее попыткой избежать дилеммы, чем ее разрешить. Пантисократия, как и все другие попытки основать образцовое государство, была в значительной мере следствием импульса бегства не только от непосредственных преследований, но и от необходимости бороться за преобразование существующего мира. В вере в то, что утопийцы вернутся когда-нибудь в существующее общество, чтобы преобразовать его извне, есть большая доля самообмана. Решение удалиться на Сускеханну оказалось первым шагом на пути, закончившимся для Колриджа в трясине застольных разговоров, признанных восхитительными, а для Соути — званием придворного поэта и местом в редакции «Ежеквартального обозрения».

Как и многие радикальные писатели того времени, Колридж поделил с Блейком наследие сектантского гуманизма. Огромная разница между ними заключалась в том, что Блейк в отличие от Колриджа был обучен ремеслу и всю свою жизнь не бросал его. Именно это придает его мысли актуальность, необычную в английской поэзии. В так называемых «Пророческих книгах», которые, как мы увидим, насквозь утопичны, символ нагромождается на символ, мифические образы дробятся и сливаются до того, что рассудок отказывается следить за их превращениями, но и в самих своих крайностях эти книги не отрываются от земли и подлинных условий жизни во времена Блейка. Человек, потративший всю жизнь на составление бесконечных серий таких «Пророческих книг», но, тем не менее, написавший:

«Пророки в современном понятии этого слова никогда не существовали… Каждый честный человек — пророк; он высказывает свое мнение об общественных и частных делах. Он говорит: «Если вы поступите так-то, то результат будет такой-то». Он никогда не скажет: «Как бы вы ни поступили, все равно то-то и то-то случится», —

не был ни в коем случае сумасшедшим мистиком.

Отец Блейка, лондонский чулочник, был последователем Сведенборга и сделал из сына выдающегося гравера, так что его имя — одно из виднейших среди английских мастеров-граверов по металлу. Ему было тридцать лет, когда грянула французская революция, но им тогда еще не была написана ни одна из его главных поэм. Революция оказала на него сильное влияние. В 1789 году появился первый выпуск его поэтических рапсодий: «Французская революция», «Песнь свободы», «Видение дочерей Альбиона», «Америка и Европа» и другие. Все они, хотя и написаны в присущей Блейку символической манере, выражают основные идеи того радикального кружка, в котором он вращался и где преобладающее влияние принадлежало скорее Пейну, чем Годвину. В них переданы восторг по поводу свержения тирании и вера в наступление новой эры для Франции и всего мира. В «Браке неба и ада» появляется диалектика, совершенно невиданная в то время.

Вскоре, однако, сказалось влияние трех факторов. Во-первых, начались суровые репрессии. Они повели к разгрому Лондонского корреспондентского общества, к изгнанию Пейна и сделали почти невозможным открытое высказывание радикальных взглядов в течение почти двадцати лет. На титульном листе книги с нападками на Пейна Блейк написал:

«Защищать библию в этом 1798 году стоило бы человеку жизни. Зверь и проститутка правят безраздельно».

В этой атмосфере репрессий и разгула цензуры Блейк уходит в подполье, его писания становятся все туманнее и мифы — более запутанными.

Однако его преследовала не только цензура. Французская революция шла своим чередом, за спиной военной диктатуры крупная буржуазия все больше и больше укрепляла свою власть. После термидора республика выродилась в директорию, а директория — в империю. Стало трудно видеть ясный выход между свободой и тиранией, радужные надежды 1789 года явно не осуществлялись. Блейк, как и многие другие, отошел от политики в узком смысле, но не утратил своей веры, а лишь понял, что борьба приобрела иной и гораздо более сложный характер, чем он предполагал раньше. Так, в 1809 году, он писал: