«Я в самом деле огорчен тем, что мои соотечественники так много занимаются политикой… Монархи кажутся мне дураками: палата общин и палата лордов, по-моему, полны дураков; обе они кажутся мне чем-то чуждым человеческой жизни».

Третий фактор проявился в Англии. Здесь капитализм, подстегиваемый войной, шагал вперед невиданными темпами. Остатки крестьянства экспроприировались огораживаниями, начиналась медленная агония ремесленников, всюду возникали «сатанинские фабрики». Угнетение меняло физиономию, и Блейк одним из первых разглядел нового врага. Перефразируя Мильтона, он мог бы сказать, что новый капиталист был не кем иным, как старым бароном, написанным прописными буквами. Священник старой школы, с его проповедью геенны огненной, был ребенком по сравнению с попом Мальтусом, чья ублюдочная теория, основана на «законе перенаселенности», согласно которому огромное большинство человечества якобы обречено на вечные и все увеличивающиеся страдания. Понимание этих новых факторов и делает позднюю поэзию Блейка единственной в своем роде.

Прежде всего он обратил свою диалектику против механического материализма, который рассматривал как доктрину капитализма на данной фазе развития. Годвин, как и многие другие, все еще глядел на все окружающее и рассуждал с точки зрения суверенной личности, ничем не связанной, находящейся вне всякого влияния этой окружающей среды, то есть придерживался точки зрения, представлявшей социальный двойник механического атомизма XVIII века. Блейк ненавидел атомизм и нападал на него по той же самой причине, по какой он нападал на модных граверов, которые все сводили к «неорганизованным пятнам и кляксам», к «точкам и ромбам», тогда как он всегда настаивал на первенстве непрерывной линии. Отстаивая линию, Блейк тем самым защищал веру в то, что часть не может существовать независимо от целого и личность — вне связи со своим классом, членом которого она является[67].

Отношение Блейка к Дакку, Ньютону, Вольтеру, ко всем мыслителям и просветителям следует толковать именно в этом контексте. Он осуждал их не за то, что они были рационалистами, а за то, что они придерживались механистических взглядов. И все же в их механическом материализме он усматривал нечто, что хотя и служило порабощению человечества, все же заключало в себе потенциальную освободительную силу.

Дразни, дразни, Руссо, Вольтера!
Дразни, дразни, не будешь рад!
Песок швырнув, не сдержишь ветер —
Отбросит он его назад.
Песчинка каждая алмазом
Сверкнет в божественных лучах.
Глаза насмешника засыпят
На израилевых тропах.
Из атомов ведь Демокрита,
Ньютоновых частичек света
Песок у моря, где шатры
Израиля, где вечно лето.

Колеса сатаны, люди, разрушающие Иерусалим и воздвигающие Вавилон, — таковы для Блейка плоды неконтролируемого разума, разума, у которого на алтаре высечено laissez faire[68] и провозгласившего право каждого (богатого) человека делать, что ему вздумается с тем, что ему принадлежит. Иерусалим — главный символ всех его остальных пророческих книг — является Утопией Блейка. Альбион — это Англия, или мир, или сам человек — находится в состоянии постоянного превращения: каждой его части отвечает какая-нибудь реальность в Утопии:

От Излингтона до Мэрилебона,
До Праймроз-Хилл и рощи Сейнт-Джонс Вуд
Поля обнесены из золота столпами —
Столпы Иерусалима были тут.

Альбион мог превратиться в Иерусалим, но также и в Вавилон, в пустыню нищеты и эксплуатации, которую правители Англии создавали на его глазах. Человек должен наметить себе то, что он станет воздвигать, и поэтому мир «Пророческих книг» столько же мир непрестанного созидания, сколько и непрерывной борьбы.

Совершенно очевидно, что нельзя нарисовать картину Утопии Блейка, как это можно сделать с Утопиями Мора или Гаррингтона. Это не остров, ожидающий своего открытия, или королевство, которому надо дать законы, тут предстоит построить город Иерусалим или Голгонузу. Кроме того, в отличие от прежних Утопий, в ней нет ничего незыблемого, установленного в соответствии с божественным или человеческим образцом совершенства. Каждая постройка представляет начальную точку для нового падения и раздробления, для основания нового города. Поскольку Блейк неспособен мыслить иначе, как диалектически, история у него, а следовательно, и его Утопия, никогда не могут прийти к завершению.

Таким образом, мы впервые имеем Утопию, созданную не путем абстрактных измышлений, а в процессе борьбы за преобразование существующего. Это показано нагляднее всего в сложных взаимодействиях символических фигур Блейка. Воздвигание Иерусалима и сокрушение Вавилона представляют проявление вечного и всегда изменяющегося конфликта между Уризеном-Иеговой — творцом и угнетателем, богом вещей, какими они есть, и Орком — прометеевской фигурой, началом, избавляющим и возрождающим, в некоторых местах олицетворяющим огонь и революционный террор. Блейк представляет себе конфликт сразу разгорающимся в нескольких планах, как борьбу космических начал, но одновременно и как конфликт внутри общества и в людском сознании. Однако тут нет механического столкновения правды с неправдой. Это диалектическое взаимопроникновение, конфликт железа (Уризен символизирует «железный закон заработной платы», мальтузианский «закон перенаселенности», новые железные машины фабричного производства) и огня. Орк — не только испепеляющий огонь, но и освободитель, а Лос — другой символ огня Прометея — представляет металлургию, новую, все видоизменяющую технику века, в которой огонь и железо творчески соединяются. Иерусалим — это результат борьбы Орка, но именно его борьбы за превращение Уризена, олицетворяющего материальный мир и его творца: железо, хотя и расплавленное, все же остается железом.

И все же на протяжении сотен страниц, на которых развернута эта тема, Иерусалим остается абстракцией, завуалированной туманом из слов. Перед Блейком стояла неразрешимая для него проблема. Новый мир дыма, шестерен и нищеты, который он первый сумел мысленно охватить как одно целое — в чем и заключается особое значение его творчества, — этот мир оставлял его растерянным и утратившим надежду. В этом отношении, как и в некоторых других, его особое положение свободного ремесленника составляло одновременно его силу и его слабость. Он видел, что решение должно существовать, но у него не было достаточно данных, чтобы решить это уравнение, и поэтому все «Пророческие книги» полны смутных битв, которые никогда не достигают высшей точки, и строительства фантастических городов, воздвигаемых лишь для того, чтобы их можно было разрушить. В одном смысле это происходило оттого, что Блейк знал, что история никогда не кончается, но в другом — оттого, что он не представлял себе ясно следующего шага. Как и Шелли, он был великим утопистом, которому никак не удавалось изложить полностью свою утопию на бумаге.

Этот раздел главы мы закончим упоминанием о другом радикале-диссиденте, современнике Блейка и творце Утопии гораздо более обычного образца. Томас Спенс родился в Ньюкасле в 1750 году в бедной шотландской семье. Его родители были гласситами — членами секты, проповедовавшей общность владения имуществом. В возрасте двадцати пяти лет Спенс обратил на себя внимание докладом, сделанным им перед философским обществом Ньюкасла на тему о передаче земли во владение приходам, — вопросе, сделавшемся впоследствии основой его политической программы. Его исключили из общества и подвергли преследованиям. В результате он был вынужден оставить Ньюкасл и поселиться в Лондоне, где был попеременно учителем, лектором и продавцом радикальных книг. Как и большинство торговцев того времени, он сам чеканил жетоны, служившие мелкой разменной монетой. Однако в отличие от большинства торговцев, его жетоны имели острое политическое жало. Один из них, с изображением повешенного на виселице, был снабжен надписью: «Конец Питта».