Погасив свет в комнате («Спокойной ночи, сестренка»), я устраиваюсь у двери в коридоре – сторожить Анук. Я пытаюсь убедить себя, что делаю это для Мари-Кристин, которой так важно заполучить лицо моей сестры. Но Мари-Кристин – всего лишь отговорка, жалкий предлог. Я просто не хочу терять Анук, только и всего.
«Не спать, Гай», – говорю я себе.
И засыпаю под шелест болиголова, виноградной лозы и стрекозиных крыльев.
Кошмары мне не снятся. Совсем напротив, сон мой наполнен моими же детскими сокровищами из моих же детских карманов: кусок фольги, высохшая тыковка, два стеклянных шарика; металлический волчок, бывший когда-то предсердием часов… Детскими сокровищами и мягким светом, который так свойственен нашим с Анук родным местам. Я и думать о них позабыл; подозреваю, что и Анук никогда о них не вспоминала. Подозреваю я и другое – Анук лжет мне этим своим сном и пытается усыпить мою бдительность. И подсовывает мне мягкий свет в обертке из фольги: а ну как я сожру его и успокоюсь?
Так оно и происходит.
Я просыпаюсь именно тогда, когда и должен был проснуться: стоит только хлопнуть входной двери. На то, чтобы восстановить события прошедшего вечера, уходит несколько секунд, после чего я вскакиваю на ноги с громким криком:
– Анук!..
Пустое, ловить больше нечего, случилось то, что и должно было случиться: Анук ушла. Хотя ключи по-прежнему лежат в заднем кармане джинсов, – Анук ушла.
Что уж тут поделаешь, она умеет подобрать ключи ко всем замкам, она и есть ключ – Анук, моя девочка.
Ничто больше не напоминает об Анук: обои с маргаритками и календарь с видами Прованса снова на месте; а на входной двери по-прежнему маячат ронни-бэрдовские еноты в бейсболках. И никаких стрекоз, и никаких саламандр, и никакого болиголова. Я почти готов поверить в то, что встреча с Анук – плод моего воображения, но… Есть еще Мари-Кристин, и есть вчерашний разговор с ней.
И есть Диллинджер.
Анук все-таки оставила кассету, я нахожу Диллинджера в изголовье постели, на которой она спала (странно, но постель кажется нетронутой). Оставив мертвого Диллинджера на сладкое, я натягиваю легкую куртку и выскакиваю из дома. Идти по следам Анук – как давно я этого не делал!..
На ближайшей автобусной остановке я обнаруживаю монету из рюкзака Анук (кто еще мог оставить здесь этот латунный восьмигранник с иероглифами?). Дождавшись автобуса и даже не взглянув на его номер, я устраиваюсь в салоне, рядом с огромным негром в гавайской рубахе навыпуск и кожаной жилетке с… о, черт!., меховым подбоем. От негра напропалую тащит мускатом, фаст-фудом, гашишем и дешевым гостиничным сексом. Должно быть, именно так выглядел полузабытый блюзмен Бадди Гай, даже помятая фетровая шляпа имеется.
Негр вываливается из автобуса у Северного вокзала, я следую за ним на расстоянии гитарного грифа. Никакой цели я не преследую, но негр, очевидно, имеет на этот счет свои соображения. Пройдя квартал, он резко оборачивается и хватает меня за лацкан куртки усиженной копеечными перстнями лапой:
– Какого черта?!
Я молчу. Действительно, какого черта?
– Какого черта ты вшиваешься у меня за спиной, говнюк?
– Вообще-то мне в метро, – полузадушенным голосом говорю я. – А вам?
– Вообще-то лучше тебе перейти на другую сторону улицы. А то как бы промеж: глаз не схлопотать. Или того хуже. Ты все понял?
Я молчу. Пока эбонитовый самец картинно угрожал мне, что-то изменилось. От него больше не прет мускатом, гашишем и фаст-фудом. То есть все эти запахи, въевшиеся в нигерову печень, сохранились, но я больше их не чувствую. Я чувствую совсем другое – нежное, тонкое, едва уловимое. Запах кажется знакомым; наверняка он попадался мне вкупе с другими запахами, но в чистом виде… В чистом виде он может свести с ума кого угодно. В чистом виде он больше приличествует юной девственнице с легкими, как перья, губами, чем завшивленному толстомордому нигеру, которому даже помыться недосуг. Расстаться с этим запахом не представляется возможным, и я все пялюсь на фетровую шляпу, каждую секунду рискуя получить «промеж глаз».
– Вижу, не понял, – цедит негр, прикидывая, как бы припечатать меня половчее.
Запах, еще мгновение назад едва уловимый, становится резче. Нечто подобное происходило на питерской вечеринке четыре года назад – тогда я в последний раз видел брюнеточку Лилу. Нет, это не гибискус, это что-то другое, но такое же самодостаточное. Нигер неважен, как неважна была Лила, – они просто служат сосудом, флаконом для столь чарующего запаха, только и всего.
– Говорят, у тебя можно разжиться дозой? – неожиданно даже для самого себя спрашиваю я.
Присвистнув от удивления, владелец фетровой шляпы ослабляет хватку и некоторое время молча перекатывает в уголке рта огрызок вонючей сигары.
– Чего?
– Говорят, у тебя можно разжиться дозой, – я терпелив.
– И кто же это так разговорился?
– Один знакомый парень. Ты должен знать…
Зачарованный запахом, я становлюсь проницательным, – как змеи, которые плодились у нас в саду в дождливое лето. Наверняка мой негр проживает в одной из этнических клоак у Золотой Капли, там полно мелкотравчатых героиновых дилеров. Таких вот африканосов с дутыми побрякушками на пальцах и шее, и почему негры так любят все блестящее – от колец до однолезвийного ножа «survival»?.. Наверняка мой негр держит в приятелях кучу отбросов, кожа которых имеет разницу лишь в оттенках – от кофе с молоком до темно-лилового. И почему бы среди них не затесаться какому-нибудь сенегальскому или эфиопскому поганцу с откляченной задницей и шрамом на щеке? Да, шрам на щеке подойдет…
– Мало ли кого я знаю…
– Черт, не помню его настоящего имени. Слишком сложно… У него еще шрам на щеке.
– Шрам на щеке? – Нигер смягчается, вынимает сигару изо рта и сует ее в карман рубахи. – Тома?
Я попал. Попал в яблочко, вдохновленный запахом, хотя ничего труднопроизносимого в имени Тома нет. Думать об этом мне не хочется, главное – я попал!
– Именно. Тома. Именно.
– Это меняет дело, дружок, – зубы нигера обнажаются в дружелюбной улыбке. – Вот только я сейчас пустой. Уж извини.
– Жаль, – выдавливаю из себя я.
Мне действительно жаль: на нет и суда нет, и через пару минут приятель Тома отчалит, унося с собой магический запах.
– Дело поправимое, дружок, – зубы щелкают уже у самого моего уха. – Если уж так тебе надо… Так приспичило… Приходи сегодня вечером…
Он упоминает улицу, название которой ни о чем не говорит мне. И заведение, название которого говорит еще меньше.
– И кого спросить? – Моя улыбка еще дружелюбнее, чем у нигера. И еще нетерпеливей.
– И спрашивать не придется. Так что часам к девяти подваливай.
Бадди Гай исчезает в людском водовороте со свойственной только неграм расслабленной грацией, и некоторое время я так же расслабленно наблюдаю за всплывающим то тут, то там пятном гавайской рубахи. Запах держится дольше – он осел у меня на волосах, щекочет ноздри и холодит шрам на затылке. Для того чтобы разложить его на компоненты, мне нужно чуть больше времени, чуть больше вдохновения и чуть больше сосредоточенности, ведь голова моя по-прежнему забита Анук. Я все еще не теряю надежды найти ее.
Анук находится на станции «Gare du Nord» – именно там я вижу плакат с задравшимся краем, он извещает об открытии выставки прикладного искусства династии Нин. Выставка, если верить датам, благополучно почила еще в прошлом декабре, но это не имеет никакого значения. На плакате изображен тот самый восьмигранник с иероглифами, который я всего лишь полчаса назад подобрал на остановке. Обнадеженный этим, я сажусь в состав, идущий к центру: я умею искать Анук, я вовсе не забыл, как это делается. Никаких лишних телодвижений, случится то, что должно случиться, – такова тактика самой Анук, ее я и должен придерживаться. Ее я и придерживаюсь.
И в самом скором времени пожинаю плоды.
Точно такой же плакат, правда, находящийся в более плачевном состоянии, обнаруживается, когда я выпадаю из вагона в Сорбонне. Не очень-то я люблю этот район, да и что здесь делать Анук, которая и в школе-то не училась?..