– Да что с тобой случилось? – Маджонг все еще не может успокоиться.

– Кое-что, – и кто только тянет меня за язык? – У меня появилась идея новой композиции.

– Вот и обсудим…

– Нет. Она еще не сформирована до конца.

– Да брось ты…

– Я не приеду.

– Что-то ты темнишь, рыло. Я всегда говорил, что с тобой нужно держать ухо востро. Прямо как в сортире пидор-клуба. А то зайдешь просто поссать, а тебе тотчас сунут елду в жопу.

– Ты бывал в сортире пидор-клуба?

– Да ты что?! – возмущается Маджонг. – Ненавижу пидоров!..

– Вот и спи спокойно.

На другом конце снова слышно сопение.

– Я не понимаю, хоть убей… Ты же бредил этими херовыми духами…

– Забудь о них, Маджонг. Увидимся завтра, – говорю я и отключаю телефон.

Сейчас я не в состоянии объяснить Маджонгу, чем жимолость хуже флорентийской розы, а лотос – кайенского мирта, жимолость и лотос давно мертвы, похоронены в братской могиле вместе с вонючкой Бадди. Жимолость и лотос давно мертвы, а тугие бутоны флорентийской розы еще даже не распустились. Не распустились.

Но совсем скоро они распустятся. Совсем скоро.

Сейчас.

Я чувствую, нет – я вижу это. Как видел всегда, это Анук научила меня. Это она когда-то привела меня на бойню, к желобу, полному крови. Это она научила меня различать смерть по запаху и предчувствовать ее по запаху – тоже. Это она.

Анук, моя девочка.

Сердце мое бешено колотится, оно готово выскочить из груди и заляпать густой кровью табличку «FERME», черт, я и забыл о ней. Я – дурак, кретин, полный идиот – напрочь о ней забыл. Линн не просто завалила ветками провал, пропасть, темноту – она заперла их на замок. Но и это меня не остановит, и не надейся, Линн. Я высажу витрину, сил у меня хватит.

Но высаживать витрину не приходится.

Мне хватает ума (он еще не померк окончательно, надо же!) подергать ручку двери. Она легко поддается, вот видишь, Линн, сегодня вечером ты была куда менее податливой. А может быть, я неправ, и ты оставила дверь открытой специально для меня? Добрая, добрая Линн, Линн-чудачка, Линн-избавительница, Линн – рубиновое сердечко. Хаос, царящий в голове, больше не пугает меня, ему на смену готовы прийти ясность и покой – всего лишь один поворот ключа от потерянной двери, всего лишь один поворот, одна маленькая деталь, которая упорядочит всю картину. Не подведи меня, Линн. Пожалуйста, не подведи!..

Первый этаж букинистического тонет в сумраке, ярко освещена лишь лестничная площадка с картиной в простенке, значит – Линн наверху.

– Линн! – зову я. – Линн!.. Никакого ответа.

– Линн! Это я, Кристобаль! Никакого ответа.

– Отзовитесь, Линн! Никакого ответа.

– Я поднимаюсь!..

Я поднимаюсь, грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт, я поднимаюсь, иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит, ничто не удержит меня, пачули, сандал… И что-то еще.

Что-то еще.

Я останавливаюсь лишь на мгновенье – на лестничной площадке, перед картиной, свет со второго этажа падает прямо на стекло, оно бликует, разглядеть, что же там, под стеклом, невозможно. Приглядевшись, я вижу рептилий и святого Мартина одновременно: Мартин, оседлавший ящерицу, ящерица с головой Мартина, четко выведенное на средневековой стене «JOB», бродяга, заключенный в бутылку… Приглядевшись, я вижу нитку на деревянной раме картины. Нитку со свитера Анук, я ни с чем ее не спутаю, эту нитку Анук срезала ножом в «Monster Melodies». Она была здесь, Анук, моя девочка. Она была здесь, может быть, она и сейчас здесь. Только не нужно бояться. Никогда не нужно бояться, Гай.

Я не боюсь.

Ступеней по-прежнему четырнадцать, мне знакома каждая из них. Перспектива вновь оказаться в плену бесконечно множащихся лестниц больше не волнует меня; если прошла Анук, – пройду и я. Не для того же она сунула мне в руки нитку от свитера, чтобы я заблудился в самый последний момент, бедный сиамский братец.

Второй этаж букинистического ярко освещен: Линн включила все лампы, которые только можно было включить.

Линн включила все лампы, чтобы смерть нашла к ней дорогу. Да и дверь она оставила открытой вовсе не для меня. Линн поступила со смертью так же, как Анук всегда поступала со мной, Линн оставила ей знак.

Дубовый мох.

Вот он, последний фрагмент в мозаике. Маленькая деталь, которая упорядочила всю картину. Не об этом ли ты мечтал, Гай?.. Дубовый мох, теперь я знаю точно: Линн больше нет.

Линн лежит ничком на диванчике, в маленьком холле посредине второго этажа, в окружении высохших роз: она так и не успела выбросить их. Или не захотела? Ответа на этот вопрос я не получу никогда, я никогда не узнаю, кем был Тьери Франсуа и что он значил для Линн. Линн умерла, и мне больше нечего делать во Французской Синематеке, мне больше нечего делать на любом из Бато Муш, курсирующих по Сене. Линн умерла, и вместе с ней умерла молоденькая черно-белая Жанна Моро, и «Лифт на эшафот» застрял между этажами. Министр сельского хозяйства может спокойно заснуть в своей постели, рядом с женщиной, мало похожей на Линн: никто больше и не вспомнит, что когда-то он был подающим надежды джазменом: Линн была последней, кто помнил это.

Грейпфрут, флорентийская роза, кайенский мирт.

Иланг-иланг, шафран, бамбук, яблоки Гренни Смит.

Пачули, сандал, дубовый мох.

Линн умерла, kothbiro.

Вот черт, я сказал kothbiro?.. Я хотел сказать «аминь», но получилось «Kothbiro». Это слово я слышал лишь однажды, от типа в футболке и кургузом пиджачке, от него за версту несло «jazz afro-latino» и страстью к женщинам с универсальным именем Мария. Кажется, я отдавил ему ноги во время сеанса во Французской Синематеке – и не извинился.

«Kothbiro».

«Kothbiro» звучит ничуть не хуже, чем «Salamanca», оно бы понравилось Линн. Подружка Маджонга Лулу обязательно споткнется на нем и подожмет заласканные сотнями минетов губы. Но Линн бы оно понравилось наверняка. А мне нравится Линн.

Даже мертвая.

Даже мертвая она прекрасна, и улитки – живые улитки, выползающие у Линн изо рта, – ее не портят.

***

…Мне нужен манок для птиц.

Если крапивники не хотят прилетать сами – остается лишь приманить их. Выдуть из недр манка что-нибудь подобающее случаю, что-то вроде старой песенки «Возвращайся к нам опять, Джимми Дин, Джимми Дин». Да, эта песенка подойдет. Еще месяц назад я и не подозревал о ее существовании, я не знал бы о ней и сейчас, если бы агент по недвижимости Перссон, временами смахивающий на ненавистного мне Мишеля Пикколи, не напел бы ее. Единственная трудность заключается в том, что я понятия не имею, как выглядит манок для птиц.

Но и эту проблему можно разрешить. Теперь, когда я купил букинистический Линн, когда «Salamanca» взорвала парфюмерный рынок и резко поправила дела ветшающего модного дома «Сават и Мустаки», для меня нет ничего невозможного. Или почти ничего.

Я купил букинистический, чтобы не думать о Линн. Не то чтобы воспоминания о ней сжирали меня изнутри, не то чтобы меня терзали угрызения совести – Линн умерла, потому что должна была умереть. Простой расчет заключается в следующем: если что-то валяется у тебя под ногами постоянно, ты просто перестаешь это «что-то» замечать.

Под ногами у меня валяется жизнь Линн, уже порядком потускневшая, я начинаю забывать истории, которыми она меня подкармливала. Вряд ли я забуду их совсем, я просто залатаю их прохудившееся днище своими собственными историями, вот и все.

Интересно, рассказывала ли мне Линн о Руфусе?

Имя Руфус она никогда не упоминала, это точно. Но я нисколько не удивился, когда увидел его в морге (я зашел туда, чтобы проститься с Линн): прихрамывающего, с одинокой седой прядью в волосах. Как будто все патологоанатомы должны выглядеть именно так. Руфусу не больше двадцати пяти, и он по определению не может быть тем самым парнем, который тридцать лет назад привел в порядок искромсанное солнечными лучами лицо Эрве Нанту. Тогда почему мне кажется, что Линн говорила мне именно о нем?.. Может быть, в этом и нет никакого особенного противоречия, и не стоит так волноваться: у человека, каждый день имеющего дело с чужими смертями, и своя собственная жизнь останавливается, кто знает?..