Спина Сабины де Кастель-Моржа согнулась. Удары застали ее врасплох.

Уже давно ее муж не давал волю своему гневу.

Она не отрицала его права быть в ярости, но она не могла ему простить то, что он так легко изменил своим убеждениям.

На протяжении всего времени он был на стороне отца д'Оржеваля, поддерживая его намерение убрать с земель Акадии этого опасного захватчика, бывшего к тому же приспешником дьявола. Это было одним из тех редких исключений, когда их взгляды и женой совпадали.

И оказалось достаточно… чего же? Чтобы Фронтенак убедил его поддержать союз между гасконцами? Чтобы отец д'Оржеваль так внезапно исчез, как бы признавая свое поражение? ….

Оказалось достаточно объявить о приближении к Квебеку кораблей этого человека, у которого слава колдуна, человека, уверенного в победе своего дерзкого флота, нагруженного деньгами и подарками, уверенного, что он победит без единого пушечного выстрела.

Ну что ж! Один выстрел был. Тот, который произвела она сама, как когда-то м-ль де Монпансье, стрелявшая в своего кузена короля. Какое опьяняющее блаженство для женщины почувствовать, что пушка в твоих руках и в твоей власти заставить ее зазвучать! Могла ли она знать, что ее сын, Анн-Франсуа, был на борту этого корабля? Все, что она предпринимает, оборачивается против нее!

Но раз Анн-Франсуа жив и здоров, она нисколько не сожалеет о своем поступке.

Этот жест открытой вражды уравновесил общее малодушие.

Мадам де Кастель-Моржа показала таким образом свою приверженность тому, кого все поддерживали вчера, но отвернулись сегодня. К тому же она смогла излить всю свою ненависть, всю ту горечь, которые накопились в ее душе за долгие годы, и причиной которых являлась эта, ожидаемая всеми, супружеская пара. Пара, олицетворяющая саму любовь и удачу. А ей ненавистно все, что напоминает о том, что она, Сабина де Кастель-Моржа, никогда не знала в жизни ни счастья, ни радости любви.

О! Какая боль, какая невыразимая боль видеть эту пару, прекрасную и счастливую, входящую в собор под приветствия толпы. Вся ее собственная жизнь, полная горечи и разочарований, показалась еще более невыносимой. Никогда еще ее брак с этим Кастель-Моржа, которого она никогда не любила, не казался ей таким тяжким. Перед ней встала вся ее загубленная жизнь. А эта женщина торжествовала, весь город подобострастно приветствовал ее, даже не зная ничего о ней, просто потому что она явилась, потому что достаточно было лишь ее увидеть, потому что в ней было очарование, тогда как у нее, Сабины, его не было, ее не любили, она не нравилась.

Ее заставили присутствовать на торжественной мессе. Она предпочла бы утопиться в сточной канаве.

Никому не было дела до ее унижения, никто не сказал ей ни слова сочувствия.

Единственный, кто был к ней добр и снисходителен, кто ее уважал — ее духовник, исчез.

Ее горе усиливалось еще и тревогой.

Он, Себастьян д'Оржеваль, такой сильный, неужели он мог поддаться страху? Нет, это невозможно. Может быть, он попал в ловушку? Но его необычайная интуиция предостерегла бы его. Тогда что же предполагать? Что он скрывается в каком-то убежище, чтобы потом нанести неожиданный удар? Но какая необходимость заставила его так действовать? Ситуация была в их руках.

Он покинул ее. Теперь она осталась одна, без помощи, окруженная осуждением и ненавистью.

Слезы текли по ее оплывшему лицу, ставшему еще уродливее из-за белил.

Граф де Кастель-Моржа почувствовал еще больший гнев. Эта проклятая бабенка вечно делает так, что он во всем виноват… Он метался, как тигр в клетке, по единственной комнате, которую им предоставили. Он бросил свирепый взгляд на кровать, достаточно широкую и удобную, с белоснежным бельем.

— Никогда я не лягу с вами в эту постель, — вскричал он.

— А я тем более. Идите спать к Жанин Гонфарель, к потаскухе! Вы ведь уже привыкли находить там нежный прием.

Кастель-Моржа грубо выругался, бросился на кровать и зарылся в простыни прямо в сапогах и плаще.

Сабина выскочила из комнаты.

Слуга мессира де Фронтенака, спавший возле двери своего господина, услышал шум разбитой посуды. Этот шум его заинтересовал.

Замок мал, и в этот час все должны бы спать. Часовые стоят на карауле снаружи, и этого достаточно. Двигаясь в направлении шума, он пришел на кухню.

Господин де Кастель-Моржа тоже слышал шум. Он всего лишь дремал. «Она опять что-то разбила», — подумал он. Хромая, так как к утру его нога всегда начинала ныть, он спустился по лестнице.

Он увидел фигуру в черном, пересекающую прихожую с корзинкой в руках, под изумленными взглядами лакея и поваренка.

Это была мадам де Кастель-Моржа, в плаще с капюшоном. Она направлялась к выходу.

Он настиг ее в тот момент, когда она собиралась открыть дверь, и схватил ее за руку

— Куда это вы еще собрались, сумасшедшая? Куда вас несет в такое время?

Она ответила с видом мученицы.

— Я собираюсь отнести кое-какую еду папаше Лубетту. Никто сегодня не вспомнил о нем.

Глаза ее внезапно сверкнули.

— Да, весь город потерял голову! До такой степени, что забыли о немощных, забыли о первейших долгах милосердия. И все это из-за женщины, чья опасная красота служит лишь для того, чтобы уничтожить всех ее соперниц, привлечь к ее ногам всех мужчин, чтобы сеять зло и уничтожать добро…

Она говорила с такой яростью, ее губы так кривились от ненависти, что Кастель-Моржа, привыкший к ее припадкам злобы, был поражен. Такого он еще не видел! Выло нечто в ее безумном гневе такое, чего он не понимал.

Изумленный, он смотрел, как она переступает порог с видом оскорбленной королевы.

Он сказал:

— Почему же вы ее так сильно ненавидите?

Костлявой и дрожащей рукой старому Пьеру-Мари Лубетту с трудом удалось дотянуться до табакерки из белой жести, стоявшей на табуретке у его изголовья.

Проклятье! Табакерка была пуста.

Он откинулся на подушки и зябко натянул одеяло до самого подбородка. Одеяло скользило, и ему не удавалось поправить его как следует. Его так трясло от лихорадки, что он не накрывался, а раскрывался.

Проклятая жизнь! Что бы он сделал с табаком, если его было бы хоть самую малость? Он бы его немного пожевал. Курить? Это исключено.

Как только он начинал курить свою старую трубку, почти такую же старую, как и он, с первой же затяжкой он заходился таким кашлем, что начинал задыхаться и плевать кровью.

Жевать? Это он еще мог. Он сохранил все свои зубы, почти такие же хорошие, как у индейцев, здоровые, прочные. Это приблизительно все, что у него осталось. Все остальное утекло: силы, деньги, друзья. Так случается. Особенно со старыми жителями этой проклятой колонии. Старики здесь больше не нужны. Их слишком долго видели. Им слишком много должны. Их предпочитают забыть. Целый день трезвонили сегодня эти проклятые колокола. Бам! Бум! И снова! А после: динь-дон, динь-дон! И вы думаете, нашлась хоть одна милосердная душа, чтобы прийти к нему и рассказать о том, что происходит и что означал этот пушечный выстрел? Потому что… ему это не померещилось! Стреляли из пушки.

Но его любопытство так с ним и осталось. Все разбежались, как стая куропаток.

Все кинулись на набережную, встречать чужеземцев. Он остался один на этой проклятой скале, как в те времена, когда он был ребенком и взбирался на нее по козьей тропе. Кто бы поверил, что эта широкая мощеная площадь Верхнего города, по которой теперь разъезжают дамы в каретах, была когда-то поляной, окаймленной высокими деревьями, где он, шестилетний мальчуган, бродил с маленьким складным ножом в поисках дикой спаржи или папоротника, растущих на влажной земле, чтобы принести их матери для семейного супа.

Этот ручей, пересекающий площадь, прятался среди высоких трав. Он окунал в него свои ноги маленького нормандца, глядя в кроны высоких деревьев американской земли.

Он вырезал себе дудочку, сидя меж корней старого дуба, на том месте, где теперь возвышается собор. От этого девственного леса остались лишь изгороди и парки, окружающие владения: монастырь урсулинок, колледж иезуитов, семинарию и кафедральный собор. Повсюду большие дома, окруженные островками зелени, повсюду улицы с каретами и повозками, трясущимися по мостовой, цокот подков.