Теперь ропот послышался в толпе партизан, обступивших американский взвод. Урс поднял руку, призывая к тишине.

– Полегче, сержант, – сказал он. – Тут нет «французишек» и «полячишек», а есть французы и поляки. И они твои братья по оружию. Поэтому…

Урсу не дали договорить. К строю американцев подбежал худой нервный Жан. Впрочем, сейчас он был непривычно спокоен. Он сказал на довольно правильном английском языке, изредка только вкрапливая французские слова, тут же, впрочем, поправляя себя:

– Слушай, янки, мы, французы, тоже против мордобоя, но мы за честную драку. Скидывай шинельку, и померяемся с тобой. Ни один порядочный француз не отойдет в сторонку, когда его оскорбляют.

– И ни один поляк, – раздался чей-то голос из толпы партизан.

И вслед за тем, раздвигая людей руками, вышел Брандис.

– Выбирай, – сказал он коротко.

Урс шагнул вперед. Громадная фигура его воздвиглась между ними как стена.

– Спокойно, ребята, – сказал он. – Не хватает только, чтобы мы передрались друг с другом. Но здесь затронут вопрос чести. Поэтому, Нортон, тебе придется выбирать: или драться, или извиниться и взять свои пошлые слова о французах и поляках обратно.

Нортон стоял молча. Тишина была такая, что слышно было шуршание ветра в верхушках елей. Наконец он сказал:

– Я никого не хотел обидеть… Сорвалось с языка… На войне язык грубеет… Если мой генерал не постеснялся извиниться, то не постесняюсь и я, его солдат. – И неожиданно добавил: – А теперь, если вам этого мало, стукнемся.

Он попытался обойти Урса, но всюду натыкался на его руки, которые отодвигали его мягко, но неодолимо.

– Хватит, хватит, – повторял Урс, – все в порядке.

Он поискал глазами Осборна, чтобы тот увел свой взвод: страсти накалились, дух драки носился над поляной. Но первого лейтенанта нигде не было видно.

Осборн ушел в лес. Он хотел побыть один. Все происшедшее взволновало его. Он остановился у толстого пня. Смел с него снег. Сел. Он уверил себя, что ему надо поразмышлять. Ибо решение уже было принято. Оно было принято в тот момент, когда он узнал, что генерал публично перед строем попросил прощения у солдата. Он, Осборн, закричал тогда: «Не верю!» Но он крикнул так оттого, что он не хотел в это верить, не хотел, чтобы так было, однако понимал, что это было именно так. Ему стало жаль Паттона. Он знал его. А солдата он не знал. Он всегда восхищался Паттоном. А солдат – это какая-то абстракция, что-то безликое. Поэтому он жалел именно Паттона – этот гордый человек, этот великолепный уникум, да – единственный в своем роде, унизился до извинения, перед простым солдатом, которых миллионы. В этом тоже было что-то великолепное, что-то большое, может быть великое, недоступное заурядному человеку…

Да! Решение принято! Осборн вскочил и энергично зашагал обратно в лагерь.

Он там сразу наткнулся на Урса.

– Что у вас такой праздничный вид, Осборн?

– Какой? – удивился Осборн.

– Ну, какой-то радостный, ликующий, я бы даже сказал, просветленный.

Черт! Никогда не знаешь, серьезно ли говорит этот могучий чудак или шутит. Но действительно, с того момента, когда Осборн принял свое решение, его охватил прилив радости.

– Великолепный поступок Паттона, правда, Урс? Урс улыбнулся и сказал:

– Человеческая глупость так же многообразна, как и человеческий ум.

И зашагал дальше, оставив Осборна в полном недоумении.

Осборн вернулся к себе в палатку. Чувства его были смутны. От радостного возбуждения не осталось и следа. Снова чугунная плита надвигалась на сердце. Осборн сделал то, что он делал в безвыходном положении: он заснул. Почти непроизвольно.

И снова этот сон… Его сны были главным образом запоздалым сведением счетов. Он рассчитывался в них за обиды своей жизни. Он женился на женщине много старше его и с бурным прошлым. Он расправлялся с ее любовниками, и это было так ярко, как наяву.

Но последние ночи стала являться ему в снах другая картина, более современная, почти вчерашняя. Вставал перед ним Майкл, длинный, с детским суровым лицом, переросший ангел, и выхватывал у него из рук кусок хлеба, когда он собирался засунуть его себе в рот.

Осборн закричал и проснулся, он еще не понимал, во сне это или наяву.

Он вышел из палатки и пошел искать Майкла. Он нашел его на краю маленькой площадки. Рядом с ним Брандис. В руках у них хворостинки, они что-то чертили на снегу. Осборн прислушался к их разговору.

Они спорили. Но понять ничего нельзя было. Брандис говорил с усмешкой:

– Одно из двух: если эта формула… – и он рисовал на снегу какие-тo странные значки, – если она истина, то почему вы не можете вывести из формулы…

И снова чертил на снегу значки, такие странные, что Осборн принял их за арабские буквы.

Но из ответа Майкла, который тот выкрикнул почти яростно, Осборн понял, что значки эти – математические символы.

– Так пойми же, Брандис, что это и есть гениальная суть теоремы Гёделя! Да, формула…

Снова значки на снегу.

– …невыводима из аксиомы…

Значки!

– …но истинность ее очевидна, и она сама является аксиомой, и это неопровержимо…

– Почему?

– В стандартной интерпретации…

– Которая есть детский бред!

– Нет, она есть естественный акт мышления!

Осборн позвал Майкла. Тот нехотя пошел за ним,

– Мне надо с тобой поговорить. Хватит математики.

Майкл посмотрел на него и сказал строго:

– Математика – это язык, на котором бог разговаривает с людьми!

– Только редко кто его понимает, – буркнул Осборн.

Майкл плохо слушал его. Похоже, что мыслями он там, на снегу, среди своих странных значков.

Осборн оглянулся. Он хотел удостовериться, что их никто не слышит. У него был довольно смущенный вид. Он явно не знал, как изложить то, с чем он пришел к Майклу.

– Понимаешь… – начал он с трудом, пытаясь улыбкой скрыть смущение.

Майкл посмотрел на него более внимательно.

– Понимаешь, в человеке есть и то и се… Вот ты на меня сердишься…

– Я совсем не сержусь на вас, – сказал Майкл тоже почему-то смущенно.

Осборн как бы не слышал этого. Ему было бы легче сказать то, что он хотел, считая, что Майкл на него сердится.