Гелла проснулась поздно. Она испугалась, не сразу сообразив, где она находится, и потом устыдилась того, что сдалась столь легко, столь банально и кому – врагу! Но, сплетя свои ноги с его ногами на узкой постели, она ощутила, как все ее тело наполнилось теплой истомой. Она приподнялась на локте, чтобы взглянуть Моске в лицо, и поняла, еще более устыдившись, что даже не запомнила его внешность и почти уже забыла, какой у него взгляд, какие волосы, нос и губы.

У врага были тонкие, почти суровые губы, лицо узкое и сильное, даже во сне напряженное. Он спал неспокойно, как-то подобравшись всем телом, едва умещаясь на узкой кровати, но спал тихо, почти не дыша, так что она даже подумала, уж не притворяется ли он спящим, не наблюдает ли за ней.

Гелла осторожно и бесшумно встала с кровати и оделась. Она почувствовала голод и, увидев на столе пачку сигарет, вытащила одну и закурила.

Сигарета была приятная. С улицы не доносилось шума. Она выглянула в окно и поняла, что еще очень рано. Она хотела уйти отсюда, но надеялась, что у него найдется что-нибудь поесть и он ей предложит. Если когда-нибудь проснется. Она подумала со стыдом и удовольствием, что заслужила этот завтрак.

Она бросила взгляд на кровать и с удивлением увидела, что глаза американца открыты и он молча наблюдает за ней. Она выпрямилась, почувствовав прилив неуместной робости, и протянула ему руку, чтобы попрощаться. Он засмеялся, схватил ее руку и притянул девушку к себе. И сказал шутливо по-английски:

– Ну, для этого мы слишком близкие друзья.

Она не поняла, но догадалась, что он над ней смеется, рассердилась и сказала по-немецки:

– Мне надо идти.

Но он не выпускал ее.

– Сигарету, – попросил он.

Она прикурила для него сигарету. Он сел в постели и стал курить. Одеяло сползло с его тела, и она увидела длинный белый изломанный шрам, тянущийся от паха до соска. Она спросила по-немецки:

– Война?

Он засмеялся, показал на нее пальцем и сказал:

– Ты.

Гелле показалось, что он обвиняет лично ее, и отвела взгляд, чтобы не видеть шрама.

Он решил воспользоваться своим ужасным немецким.

– Ты голодна?

Она кивнула. Он, как был, голый, выскочил из постели. Она скромно – хотя Моске это показалось смешным – потупила глаза и сидела так, пока он одевался.

Собравшись уходить, он поцеловал ее на прощанье и сказал по-немецки:

– Марш в постель!

Она сделала вид, что не поняла, но он видел, что поняла, но почему-то отказывается подчиниться.

Он пожал плечами, вышел из квартиры и, сбежав вниз по лестнице, пошел на автостоянку. Он поехал в армейский магазин, где купил фляжку готового кофе и бутерброды с яичницей. Вернувшись, он застал ее сидящей у окна, одетую. Он дал ей поесть, и потом они выпили кофе. Она протянула ему бутерброд, но он отказался. Он заметил, усмехнувшись про себя, что, поколебавшись, она не стала ему предлагать во второй раз.

– Придешь вечером? – спросил он по-немецки.

Она покачала головой. Они смотрели друг на друга: его лицо было совершенно бесстрастно. Она поняла, что он больше не станет спрашивать, что он уже готов вычеркнуть ее из своей памяти и забыть о проведенной вместе ночи. И потому, что ее тщеславие было задето, и еще потому, что он оказался нежным и страстным любовником, она сказала:

– Завтра, – и улыбнулась. Она допила кофе, поцеловала его и ушла.

Но она рассказала ему все это потом. Через три месяца. Или четыре? Спустя долгое время, которое было порой радости, физического наслаждения и покоя. А однажды, придя к себе, он увидел, что она, как хорошая жена, сидит и штопает ему носки.

– Ага! – воскликнул он по-немецки. – Добрая хаус-фрау!

Гелла робко улыбнулась и посмотрела на него таким взглядом, словно хотела прочесть его мысли, пытаясь понять, какое впечатление произвела на него эта сцена. Тем она начала свою завоевательную кампанию, чтобы заставить его не бросать ее и остаться во вражеской стране с ней, врагом, и хотя Моска это сразу уяснил, он не счел это посягательством на свою свободу.

А потом она попыталась перейти в решительную атаку, применив смертельное оружие – беременность. Но он не испытывал ни чувства негодования, ни жалости – только досаду.

– Надо избавиться! – сказал он. – Мы сходим к хорошему доктору.

Гелла покачала головой.

– Нет, – сказала она. – Я хочу ребенка.

Моска передернул плечами.

– Я уезжаю домой. Это решено.

– Хорошо, – сказала она. Она не стала его умолять.

Она просто отдала себя ему полностью, без остатка, во всем, что ни делала, пока наконец в один прекрасный день он не почувствовал, что должен сказать ей – хотя он и знал, что лжет: «Я вернусь». Она внимательно посмотрела на него, поняла, что он солгал, и он увидел, что она это поняла. Это и было ошибкой – то, что он вообще об этом заговорил. Потому что он повторял и повторял свою ложь, иногда в пылу пьяной страсти, так что в конце концов они оба поверили в это, причем она – с врожденным упрямством, которое проявлялось во всем, в каждом ее поступке и решении.

В последний день, вернувшись в свою комнату, он увидел, что она уже упаковала его вещи.

Вещмешок, похожий на зеленое чучело диковинного животного, стоял у окна. Время было послеобеденное, и лимонное октябрьское солнце весело заглядывало в комнату. Грузовик, который должен был доставить его на сборный пункт, отправлялся после ужина.

Он с ужасом представил себе, сколько еще времени придется пробыть с ней в этой комнате, и предложил:

– Давай прогуляемся.

Она отрицательно помотала головой.

Потом метнулась к нему, притянула его к себе, и они быстро разделись. Он увидел, что будущий ребенок слегка вздул ее живот. Он ее не хотел, но мысленно заставил себя возбудиться, устыдившись ее внезапно пробудившейся страсти. Когда пришло время ужина, он оделся и помог одеться ей.

– Я хочу, чтобы ты сейчас ушла, – сказал он. – Я не хочу, чтобы ты ждала мой грузовик.

– Ладно, – послушно согласилась она, собрала свою одежду в охапку и сложила ее в маленький чемоданчик.

Прежде чем проститься с ней, Моска отдал ей все сигареты и германские марки, которые у него оставались. На улице он попрощался с ней и поцеловал. Он видел, что она не может вымолвить ни слова, что по щекам у нее струятся слезы, но она покорно побрела, словно слепая, по Контрескарпе к Ам-Вальдштрассе.

Он смотрел ей вслед, пока она не исчезла из виду, думая, что видит ее в последний раз в жизни и чувствуя облегчение от того, что все кончилось, да так легко, без скандала. И вдруг вспомнил, что она сказала ему несколько дней назад, причем ее трудно было заподозрить в неискренности.

– Обо мне и о ребенке не волнуйся, – сказала она тогда. – И не чувствуй себя виноватым, если не вернешься. Ребенок станет для меня радостью, и, глядя на него, я всегда буду помнить, как мы были счастливы, как нам было хорошо. И если не захочешь, не возвращайся.

Его рассердило ее наигранное, как ему показалось, чувство собственного достоинства, с которым она это ему говорила, но она продолжала:

– Я буду ждать тебя год, может быть, два. Но, если ты не вернешься, я все равно буду счастлива.

Я встречу другого мужчину, и у меня все устроится в жизни. Так ведь всегда бывает. И мне не страшно родить и ухаживать за ребенком одной. Ты понимаешь, что мне не страшно?

Он понял. Что ей не страшны ни боль, ни страдания, которые он мог ей причинить, ни его жестокость или недостаток нежности, которые в последнее время он за собой замечал, но она совсем не поняла того, чему он позавидовал, – что она не боится себя, своего внутреннего "я", что она приемлет жестокость и ярость окружающего мира и хранит веру в любовь и что ей больше всего жаль его, а не себя.

Зелено-коричневая стена внизу качнулась перед глазами, надвинулась, и перед его взором возникла косо лежащая ровная поверхность, на которой он увидел скопления зданий и крошечные фигурки людей. Самолет выровнялся, и теперь Моска мог видеть аккуратные очертания аэродрома и дома: ангары и длинные низкие административные здания, сверкающие в солнечных лучах.