— Конечно, не убивал, — сказал сержант. — Все вы так говорите. Ведите, ребята. Утром епископ будет его судить.
К удивлению Ферриса, его больше не били. Темница в подвале епископского дома оказалась довольно чистой, и завтрашнего суда ожидало в ней лишь несколько других бедолаг, так что Феррису досталась отдельная камера — правда, возможности смыть с себя кровь девушки, которую он не убивал, ему не дали.
Остаток ночи он провел, мучаясь от боли в помятых ребрах и в голове — голова болела страшно из-за похмелья и здоровенной шишки под ухом. Боль мешала думать здраво, и, лежа на соломе, он чувствовал только, как чешутся руки — хотя бы один клинок ему сюда из того множества, что он выковал за свою жизнь, чтобы сразиться за свободу или хотя бы умереть достойно, от своей руки, а не от руки палача. Ибо слишком мало надежды, что его слово будет хоть что-то значить против слова четырех разбойников, которые его обвиняют. Очень может быть, что они сами и убили девушку и переложили вину на него, воспользовавшись его уязвимым положением — чужой в городе, к тому же пьяный. О Боги, надежды не было вовсе!
Дальше дела пошли еще хуже. Стражники, явившиеся за ним вскоре после рассвета, знали свое дело, и даже пытаться бежать у него не было ни малейшей возможности. Ему сковали руки впереди — оковы были тонкой работы, какой он сам гордился бы, и запирались на ключ, освободиться от них было невозможно. Потом через отведенные назад локти ему пропустили на уровне пояса прочный деревянный брусок.
К оковам он был готов, но никак не ожидал кляпа, который ему вставили меж зубов чуть ли не в горло и привязали к голове кожаным ремнем. Он ощутил непроизвольный позыв к рвоте, пока закрепляли кляп, и обнаружил, что при попытке заговорить начинает давиться. Феррис с трудом перевел дух.
— Будешь молчать, так ничего страшного, — сказал один из стражников, заметив потрясенное выражение его лица. Стражник был другой, не из тех, кто забирал его ночью. — Тебе дадут возможность высказаться. Свидетели говорят, ты несдержан на язык. А его преосвященство не любит, когда его перебивают.
Перебьешь их, как же, горько думал Феррис, пока его вели, придерживая за концы бруска, вверх по каменной лестнице в дом епископа. Попроси они, и он дал бы слово молчать, но разве им есть до этого дело? Для всех его вина уже доказана. Осталось только получить подтверждение со стороны епископа. И когда его повели через зал к возвышению, где стояло кресло епископа Толливера, Феррис впился глазами в человека, который держал в своих руках его жизнь и смерть.
Епископ выглядел моложе, чем ожидал Феррис, лет на сорок, и был крепок и совсем не похож на разжиревшего священника. В темно-русой его шевелюре с тонзурой почти не было седины, чисто выбритое лицо покрывал здоровый загар, как у человека, который проводит много времени на свежем воздухе. И талия его вряд ли прибавила хоть несколько пальцев в ширину со времен юности.
Из-под пурпурной сутаны выглядывали глянцевые сапоги со шпорами, с плеч ниспадала пурпурная мантия, символ должности, в которой он походил на принца. Рукой, украшенной епископским аметистом, он подал знак чиновнику перечитать протокол только что закончившегося разбирательства, и, увидев его быстрый и изящный жест, Феррис подумал, что рука эта, должно быть, с одинаковой легкостью владеет и распятием, и мечом.
Короткий взгляд, который бросил Толливер на Ферриса, был суровым, оценивающим взглядом воина, и кузнец представил его на мгновение с одним из своих лучших клинков в руках — но тут глаза епископа обратились к четверым хорошо одетым мужчинам, сидевшим напротив скамьи подсудимых. И Феррис вздрогнул так, что едва не подавился кляпом, ибо понял, что это его обвинители — люди, несомненно, состоятельные и занимающие в городе высокое положение!
Он был так потрясен этим открытием, которое сводило на нет все надежды, что почти не обращал внимание на то, что происходило далее. У него еще хватило самообладания, чтобы поклониться, когда стражники, салютуя, остановились перед епископом — и этот поступок удивил многих в зале, в том числе и лесничего, который сидел справа от епископа среди судейских чиновников, — но, садясь на скамью подсудимых, Феррис испытал такое унижение, какого надеялся никогда не пережить в своей жизни. Пусть они его хоть дьяволом чужеземным считают, но, боги, он ведь честный человек!
Стражники встали рядом и взялись за концы пропущенного под локтями бруска, словно боялись, что он попытается удрать. Между скамьей подсудимых и епископом сидели три стражника из ночного дозора. В зале находились и другие люди, но имели ли они какое-то отношение к суду или были просто любопытными зрителями, Феррис не знал. В дальнем конце зала на задрапированном черной тканью катафалке стоял гроб под черным же покрывалом. Лиллис... кажется, лесничий так ее назвал.
Феррис пытался слушать, что говорят обвинители, но, плохо зная язык и пребывая в полном расстройстве чувств, смутно понимал только, что они упорно свидетельствуют против него — и что убедительность этого свидетельства усугубляется их высоким общественным положением. Они же по очереди добавляли все новые подробности, превращая его в настоящего злодея.
В деле случился неожиданный поворот, когда выступила с показаниями одна из двух монахинь в черных одеяниях, которые готовили к погребению тело девушки. Из ее тихой, застенчивой речи Феррис понял только, что девушка была родом из хорошей семьи, обучалась в монастыре и была обручена с тем самым королевским лесничим, что сидел в зале, — насколько мог судить Феррис, все это было весьма похвально, но едва ли имело отношение к тому, убил он ее или нет.
Однако при дальнейших расспросах отношение это скоро выяснилось. Ибо монахиня внезапно расплакалась и бессвязно, но пылко пробормотала что-то, из чего Феррис понял лишь одно слово: «изнасилование».
— Я убью его! — вскричал лесничий, бросаясь через зал к Феррису, а четыре обвинителя вскочили и разразились ругательствами.
Феррис не мог поверить тому, что услышал, пока лесничий не вцепился ему в горло. Когда стражники сумели наконец разжать руки, душившие его, и оттащили ругавшегося и плачущего лесничего, у кузнеца уже потемнело в глазах. Затем стражники, ухватясь за брус под локтями, подняли Ферриса на ноги и поправили кляп, чтобы он мог отдышаться, но самому ему было уже все равно, может ли он дышать. Новое обвинение было еще оскорбительнее первого — и окончательно лишало его надежды на оправдание.
Но не успел епископ сделать выговор нарушителям спокойствия, а судейские — навести порядок в зале, когда на пороге появились вдруг два новых человека, и все присутствовавшие мгновенно умолкли, и суета прекратилась. Вновь прибывшие двинулись вперед, и люди по обе стороны центрального прохода встали, приветствуя их, — женщины неловко и застенчиво приседали, мужчины подносили руку ко лбу.
Феррису, конечно, никто не потрудился сказать, кто это такие. Один, в ярко-синем плаще, был, вероятно, оруженосец — юноша не старше девятнадцати, гибкий и ловкий, со свежим лицом, веселыми голубыми глазами и гривой непокорных русых кудрей. А второй...
Судебное разбирательство приостановилось явно из-за него, хотя он был ненамного старше своего оруженосца. И по одежде его невозможно было догадаться о причинах столь почтительного отношения. Запыленный дорожный костюм из черной кожи ничего не говорил ни о титуле, ни о должности незнакомца, чье появление так всех взволновало, и меч на его поясе, насколько мог разглядеть Феррис со скамьи подсудимых, был довольно обыкновенным, хотя человек этот, несомненно, привык всегда иметь оружие под рукой.
Да и физически он не казался особенно мощным или грозным, правда, в нем чувствовалась некая сила, которая могла проистекать от сознания своей власти. Немного выше среднего роста, он был худощав и изящен, как всякий, кто часто занимается физическими упражнениями — фехтованием, например, — но в чертах его лица не было заметно той жесткости, что присуща обычно наемникам и профессиональным воинам. Напротив, черты его говорили о знатном происхождении: у него были красивое, гладко выбритое лицо, серые глаза, твердая челюсть и шапка коротко подстриженных золотистых волос, прямых и тонких.