Все содержалось в такой чистоте, что наша нищета могла показаться некоторым достатком.

– Сударыня, я врач из Милфорда, – заявил незнакомец.

– О сударь, что привело вас ко мне? – вся задрожав и сделав шаг к нему, спросила я.

– Человечность, сударыня.

– Садитесь, сударь, и рассказывайте, прошу вас.

– Сударыня, меня вызвали к господину Уэллсу…

– К Элизабет?

– Нет, сударыня… к одной из девиц Уэллс, которая заболела оспой.

– О Боже мой, и моя бедная Элизабет заразилась этой страшной болезнью?

– Нет, сударыня… но, прохаживаясь по дому, я имел случай увидеть вашу дочь…

– И что же, сударь?

– Не думаю, что воздух Милфорда хорош для нее.

– Увы, сударь, – прошептала я, – счастлив тот или та, кто может выбирать, каким воздухом дышать! Мы-то совсем не из их числа!

– Тем не менее, сударыня, – продолжал врач, – если этот воздух оказался бы роковым для вашей дочери, не могли бы вы кое-чем пожертвовать ради нее?

– Кое-чем пожертвовать? – воскликнула я. – О, если, нужно, я пожертвую собственной жизнью!

– Похоже, вы живете в достатке, – заметил врач. «Если я признаюсь ему в нашей нищете, он не будет говорить так откровенно», – подумала я. Однако и лгать мне не хотелось.

– Говорите со мной так, сударь, как если бы мы были богаты, – предложила я.

– Что же, если бы вы были богаты, сударыня, – продолжил мой гость, – то позвольте мне сказать, поступили бы весьма неразумно, разрешив вашему ребенку, такому слабому здоровьем, сидеть по десять часов в день, согнувшись над конторскими книгами. Таких условий и хорошее здоровье не выдержит, а у нее здоровье отнюдь не отличное.

– Значит, вы, сударь, считаете мою бедную девочку очень больной, не так ли?

– Я этого не говорю, сударыня; я говорю, что, сидя в закрытом помещении, уставая от работы, она губит себя; что и вне дома морской воздух убивает ее; ей был бы полезен климат более мягкий, такой, как на юге Франции или в Италии.

– Так юг Франции или Италия могли бы ее излечить?

– По крайней мере, это, быть может, помешало бы болезни развиться. Так что, если вы мне верите, соберите все ваши средства…

– Все наши средства, сударь! – вскричала я в отчаянии. – Но все наши средства не превышают трех гиней!

– О несчастная женщина! – в свою очередь воскликнул врач. – Что же я наговорил?! Что я наделал?!

– Таков ваш долг, сударь… Вас, людей науки, не касается, беден больной или богат; вы указываете, что необходимо предпринять, вот и все. Итак, теплые края, юг Франции или Италия, иначе моя дочь погибнет?

– Я этого не говорю… Если только она сможет вернуться сюда… воздух этой долины, зажатой двумя горами, не плох. К тому же заботы любящей матери – это уже великое дело в глазах Всевышнего.

– О, этими заботами, сударь, дочь не будет обделена, пусть даже мне придется просить милостыню! В конце концов, кто откажет мне в посильной помощи, когда я протяну руку и скажу: «Будьте милосердны, я мать и прошу ради дочери!»?

– Хорошо, – сказал врач, – вижу, что, к счастью, появился здесь вовремя и обращаюсь к сердцу одновременно нежному и сильному. Насколько в моих силах, я буду вам помогать моим лечением, моими визитами, моими советами; но… вашей дочери необходимо вернуться сюда, и чем скорее, тем лучше.

– О! – воскликнула я. – Только этого я и прошу, сударь; причем сразу же, сейчас же… Если бы вы знали, насколько этот наказ отвечает моим желаниям и как ваша воля согласуется с моими чувствами! Но вернут ли мне мою дочь господин и госпожа Уэллс?

– Это моя забота… Только пусть вас не пугает то, что я им скажу ради того, чтобы они решили разорвать контракт с мисс Элизабет, и особенно постарайтесь сделать так, чтобы она ничего не узнала об угрожающей ей опасности.

– Это будет тем более легко, – заверила я врача, – что она ни о чем не подозревает.

Я открыла письмо, которое держала в ту минуту, когда вошел врач, и, дочитав его до конца, сказала ему:

– Взгляните-ка! И прочла:

«До свидания, матушка; мне все лучше и лучше, и я очень счастлива у господина и госпожи Уэллс».

– Да, – прошептал врач, – это великая благодать, что Бог умиротворяет несчастных, которых он поразил этой болезнью; его милосердная рука мягка даже по отношению к тем, кого она убивает!

– Кого она убивает! – повторила я. – Значит у вас, сударь, нет никакой надежды на спасение моего ребенка?

– Ни в коем случае не отчаиваться – наш долг, сударыня… Когда вы хотите, чтобы ваша дочь возвратилась сюда?

– Сегодня же, если возможно… Судя по вашим словам, нельзя терять ни минуты.

– Сегодня это просто неисполнимо; завтра это будет трудно, а послезавтра – возможно.

– Послезавтра? – воскликнула я. – Но это очень долго!

– А когда вы рассчитывали увидеть дочь?

– Что ж, вы правы; сердце непоследовательно, тем более сердце матери: оно чувствует, но не рассуждает. Так когда же она сможет вернуться из Милфорда?

– А как она туда добралась?

– Я сама ее туда привела. Увы, дорогое мое бедное дитя, я хотела не расставаться с ней как можно дольше; она сидела верхом на осле, а я шла рядом, но часть пути она проделала пешком.

– Тогда ваша дочь была еще сильна?

– О Боже мой, значит, она так ослабела за эти два месяца?

– Я ничего не утверждаю; я задаю вопрос самому себе.

– Я пойду… я пойду забрать ее; я ее поддержу, я понесу ее на руках, если потребуется.

– Хорошо. Послезавтра в два часа пополудни будьте на окраине города; я передам вам вашего ребенка, и с того дня ухаживать за ней будете вы.

– Ах, сударь, – удивилась я, – кто же внушил вам беспокойство о нашей участи?

– Мой долг врача, сударыня. Ваша дочь оказалась одинокой, потерянной, отторгнутой от той обстановки, где она жила раньше и где, вероятно, она сможет еще пожить; то ли случайно, то ли по воле Провидения я встретил ее на моем пути; я вновь приведу ее к отправной точке. Постарайтесь сделать все возможное, чтобы она забыла два месяца, проведенные в доме господина Уэллса – два месяца без тепла, два месяца без солнца! Это очень тяжело для растения столь нежного и хрупкого.

– С Божьей и вашей, сударь, помощью я сделаю все, что смогу.

– Что же, в таком случае послезавтра в два часа пополудни будьте на окраине Милфорда.

И с этими словами врач удалился.

А я несколько минут не могла даже шевельнуться.

Дверь за неожиданным гостем закрылась; я оказалась в одиночестве, как это было до его прихода, все еще держа в руке письмо дочери.

Действительно ли ко мне приходил человек или передо мной было одно из тех мрачных привидений, что предвещают бедствия?

Этот человек не оставил ни малейшего следа; голос, звучавший у меня в ушах, да тревога в моем сердце – вот и все, что осталось от его визита.

Но, надо сказать, за всем этим у меня в душе трепетало какое-то радостное чувство.

Я вновь увижу мое дитя, я смогу обнимать Бетси сколько мне захочется и по своей воле смогу прижимать ее к груди; я больше не увижу перед собой длинное и худое лицо служанки, то и дело произносившей: «Мисс Элизабет, примите во внимание! Мисс Элизабет, поостерегитесь!»

Так что начиная с этой минуты я буду заниматься только моей Бетси.

Все предметы, которые она оставила дома, возвратились на свои прежние места.

Утром того дня, когда она должна была вернуться, все в доме ждало ее, как будто она только что вышла из комнаты и вот-вот должна была вернуться.

Намного раньше времени я вышла из дома, намного раньше времени я сидела под кустом на обочине дороги, устремив взгляд на поворот дороги, из-за которого должна была появиться Бетси.

Наконец, пробило два часа.

Я встала.

По прошествии нескольких минут показалась Бетси.

Тщетно врач советовал мне сохранять спокойствие – не ради себя, а ради нее.

Увидев дочь, я сразу же забыла этот совет; я помчалась к моей девочке с распростертыми объятиями, обняла ее, прижала к груди; я приподнимала ее и ставила на землю, лишь бы она была в моих руках; мои губы искали ее рот, ее глаза, ее лоб.