что в субботу он будет приведен в исполнение;

что, следовательно, если я хочу избежать скандала, связанного с арестом, мне достаточно черкнуть ему одно только слово и взять на себя обязательство самому отправиться в тюрьму.

Моего слова достаточно – и тогда судебным исполнителям нечего будет беспокоиться.

Долговой тюрьме будет дан приказ заключить меня под стражу и предоставить мне самую лучшую из незанятых камер.

Подобная доброта г-на Дженкинса растрогала меня до глубины души; в моем бедствии я столкнулся одновременно, так сказать, с двумя полюсами общества – со всем, что есть в нем худшего, и со всем, что есть в нем лучшего.

Когда я читал это письмо, к глазам моим подступили слезы, а губы тронула улыбка.

Поэтому г-жа Смит, увидев выражение моего лица, спросила:

– Похоже, хорошая новость, дорогой зять?

– Да, матушка, замечательная: в этом письме меня извещают, что в субботу мне предоставят место и что с этой минуты мне не о чем беспокоиться.

И я передал письмо Дженни, которая прочла его и так же, как я, улыбнулась.

Так что наши бедные родители расстались с нами совершенно спокойные.

Распрощавшись с ними, я без малейшего промедления принялся писать ответ г-ну Дженкинсу.

Проводив отца и мать, Дженни застала меня за составлением письма; она не ошиблась, предположив, что я пишу ответ на письмо судьи.

Она оперлась на спинку моего стула и из-за моего плеча читала то, что я пишу.

Я сообщал г-ну Дженкинсу, что готов в ближайшую субботу постучаться в дверь долговой тюрьмы, и просил его принять мою благодарность за его добрые слова обо мне.

Поставив под письмом свою подпись, я приготовился его запечатать, и тут Дженни протянула мне только что отложенное перо и сказала:

– Любимый мой Уильям, ты кое-что забыл.

– Что?

– Спросить, пустят ли меня в тюрьму вместе с тобой? Я обернулся: слезы затуманили мои глаза и, взяв обе руки Дженни, я горячо их поцеловал.

– Ты – в тюрьме, моя Дженни! – вырвалось у меня. – Ты – в заключении! Ты – без воздуха, без цветов, без солнца! Это невозможно!

– Разве я не твоя жена, мой любимый, и разве мое место не там, где ты?

– Дженни, повторяю тебе: ты этого не выдержишь!

– Уж не думаешь ли ты, что я перенесу разлуку с тобой? Неужели ты считаешь, дорогой мой Уильям, что ты мне меньше нужен, нежели воздух, цветы и солнце? Напиши, мой друг, напиши и попроси у этого доброго господина Дженкинса местечко для меня в твоей тюрьме.

Я взял перо у Дженни и дописал то, о чем она просила.

О Петрус, Петрус, великий философ! Философ, оставшийся холостяком, чтобы не изменить философии, верите ли Вы, что Ваша ученая и добродетельная владычица в таких обстоятельствах, в каких оказался я, даст Вам утешение, равное тому, что дала мне Дженни?

Нет, и я заявляю: разве существует истинное несчастье, если Господь дозволяет перенести его вдвоем?

Шли дни, а в нашем положении ничего не менялось; я написал Вам, дорогой мой Петрус, в то же самое время, что и судье г-ну Дженкинсу, но мог ли я отныне надеяться на Вас и на Вашего брата?!

Приход – вот то, чего я желал. Но теперь зачем мне этот приход?

Разве смог бы он избавить меня от тюрьмы?

Положению узника соответствуют лишь философия или смирение.

Будучи священником, я надеялся подняться выше науки, я надеялся возвыситься до добродетели.

В пятницу мы отправились попрощаться с г-жой и г-ном Смит; они пребывали в полнейшем неведении относительно цели нашей поездки в Ноттингем.

Бедные добрые родители! Если бы они могли догадаться, что нас ждет тюрьма!

Когда мы расставались с ними, они со слезами обняли нас. В какие рыдания превратились бы эти слезы, если бы у нас вырвалось хоть какое-нибудь неосторожное слово!

Господину Смиту, по его словам, давно уже надо было бы съездить в Ноттингем, так что он непременно хотел сопровождать нас туда.

Мне с трудом удалось его отговорить от совместной поездки с нами.

Вот в этих-то обстоятельствах я не мог налюбоваться Дженни, дорогой мой Петрус: мужество не покидало ее ни на минуту.

Мы вернулись в Ашборн; до половины пути нас сопровождали наши родители. Когда мы обнялись на прощание, мимо нас проехала карета управляющего графа Олтона.

В ней сидел сам г-н Стифф; он высунул из-за занавески свою лисью голову и, увидев, что мы спокойны, смиренны, почти улыбчивы, погрозил мне жестом.

Я заметил этот жест и покачал головой; но, должен сказать, никакое дурное чувство не шевельнулось в глубине моей души.

Я протянул обе руки в сторону г-на Стиффа и негромко прошептал:

– Бог свидетель, злой человек, что я прощаю и благословляю тебя! Конечно же, он заблуждался насчет моего намерения и, если заметил мой жест, подумал, что я, так же как он, ненавижу и проклинаю его.

Мы вернулись в дом школьного учителя.

Учитель, не ведая о цели нашего путешествия, знал, что на следующий день я собираюсь поехать в Ноттингем вместе с женой; он расспрашивал прихожан, не собирается ли завтра кто-нибудь из них поехать в город на повозке, и нашел для нас оказию.

На следующий день мы проснулись рано утром; помолившись Всевышнему, мы открыли окно посмотреть, какая стоит погода.

У двери нас ожидали не одна, а четыре повозки.

Все те, у кого были одноколки и лошади, предоставили их в наше распоряжение.

Бедный крестьянин, владевший только повозкой и ослом, прибыл вместе с другими в надежде, что мы не станем презрительно отвергать его смиренное предложение.

И крестьянин оказался прав: его мы и выбрали.

Разве не на осле наш Господь торжественно въехал в Иерусалим?[334]

Добрый человек очень обрадовался, а другие, понимая причину нашего предпочтения, попрощались с нами, всячески восхваляя и прославляя нас.

Нам предстояло провести в поездке четыре часа.

Мы, Дженни и я, устроились на одном сиденье; за время всего пути наши тела не отстранялись друг от друга, ни на минуту наши сердца не переставали биться рядом.

Когда прозвонили полдень, то есть точно в назначенный час, мы были у дверей тюрьмы.

Туда мы и вошли, к великому удивлению нашего возницы, не знавшего, куда мы направляемся, и заявившего нам, что, если бы ему была известна цель нашей поездки, он бы не повез нас.

Я поблагодарил этого славного человека и, когда он попросил разрешения пожать мою руку, обнял его.

Затем без колебаний, без страха и, скажу вам, без сожалений мы постучали в дверь тюрьмы, которая сначала открылась перед нами, а затем закрылась.

Увы, дорогой мой Петрус, эта дубовая дверь, толщиной больше чем в четыре пальца, стала непреодолимой преградой между мною и миром!

XXXV. По милости Всевышнего

В здании тюрьмы мы увидели г-на Дженкинса, ожидавшего нас.

Вид у него был столь грустный, что я невольно подумал, уж не собирается ли он сообщить нам еще одну плохую новость.

Я тотчас догадался, о чем могла идти речь: то было единственное несчастье, какое могло еще со мной случиться.

– О Боже мой! – воскликнул я. – Надеюсь, господин Дженкинс, вы позволите, чтобы Дженни оставалась со мной?

– Увы! – ответил мне судья со слезами на глазах. – Я в отчаянии, господин Бемрод, но вынужден отказать вам в этой просьбе, поскольку она противоречит всем правилам содержания узника в тюрьме.

– Так, значит, нас разлучат?! – воскликнула Дженни. – Ах, сударь, знаете ли вы, что такое разлука?

– Да, сударыня, я думал об этом, – отозвался судья, – поэтому я дам все то, что только в моих силах, а именно разрешение видеться с мужем ежедневно с того часа, когда тюрьма открывается, до часа, когда она закрывается, то есть зимой с десяти утра до четырех вечера, а летом с восьми утра до шести вечера.

– О Боже мой, что же я буду делать все то время, когда не буду ее видеть? – вырвалось у меня.

Дженни подошла к судье и взяла в руки обе его ладони.

вернуться

334

Незадолго до своего ареста и казни Иисус прибыл в Иерусалим; сопровождаемый приветственными криками жителей Иерусалима, он въехал туда на осле, которого по его указаниям привели ученики, положив на него свои одежды (Матфей, 21: 2-11).