– Хорошо, – сказал он, – ваш матрас наверняка стоит десять шиллингов; я предоставляю вам кредит на десять дней под залог вашего матраса.

– А на одиннадцатый день? – спросила я.

– А на одиннадцатый день матрас станет моим, и я буду сдавать его вам за четыре пенса в день.

Это означало, что в день, когда я перестану платить по четыре пенса, матрас извлекут прямо из-под моего бедного ребенка.

– Но, мой друг, – возразила я, – мне кажется, что вы заблуждаетесь и по ошибке оценили матрас вдвое меньше его стоимости. Матрас, простыни и одеяло безусловно стоят двадцать шиллингов.

– Да, точно, они бы того стоили, если бы у вашей дочери была обычная болезнь; но бакалейщик мне сказал, что у мисс Бетси чахотка, а чахотка передается.

Так что, когда она умрет, мне придется продавать матрас за два-три льё отсюда, чтобы никто ни в коем случае не узнал, кто им пользовался, ведь, если об этом узнают, матрас не только не будет стоить двадцати шиллингов, но мне не удастся продать его даже за один пенс.

– Что же, – ответила я, – буду и дальше вам платить; вы видите, у меня есть деньги (тут я извлекла из кармана горсть монет), только прошу вас сделать мне скидку.

Крестьянин покачал головой:

– Я не только не сделаю скидки, а буду вынужден увеличить вам плату. С тех пор как здесь появилась ваша дочь, над моими животными словно тяготеет проклятие. Несчастные животные стали какими-то унылыми и чахнут на глазах. Черная корова молоко дает на одну меру меньше, а буренка – на полмеры меньше, чем месяц тому назад; не говоря уже о том, что теперь они мычат так жалобно всю ночь, что еще вчера жена Джона-рудокопа сказала мне: «Видно, кум Уильям, что у вас кто-то умирает: мычание ваших коров – к смерти».

Я побоялась, а вдруг и в самом деле этот человек повысит плату, и поспешила ему сказать, что буду ему платить так же, как раньше.

И я тут же дала ему шиллинг за день.

Он его взял, но при этом покачал головой и пробормотал:

– К счастью, девчонка тут не надолго; иначе я посоветовал бы ее матери отнести ее проклятые деньги куда-нибудь в другое место!

Боже мой! Насколько же смерть сама по себе чудовищна и какой же естественный ужас она внушает людям, что они, движимые страхом, отталкивают мою девочку – такую ласковую, такую красивую, такую смиренную, – вместо того чтобы от души ее пожалеть.

Едва я успела возвратиться в хлев, подавленная мыслями о том, какое будущее уготовила нам бесчеловечность тех, кто нас окружает, как вошел врач.

Я уже говорила, что ждала его, ведь прошел уже месяц со времени его последнего визита.

Бетси узнала гостя, улыбнулась ему и приподнялась на своем ложе.

Уже три или четыре дня она не вставала.

– Ну как? – спросил он ее.

Но по выражению его лица я отлично видела, что он задал вопрос просто для того, чтобы разговорить больную, и что ему хватило одного взгляда на нее, чтобы понять, как вести себя по отношению к ней.

– Как? В первые дни, доктор, – отвечала она, – мне здесь легче дышалось и даже показалось, что ко мне мало-помалу возвращаются силы; но затем мою грудь снова стало сдавливать, и вот уже три дня, как я не встаю.

Врач ничего не это не ответил; он взял руку больной и нащупал ее пульс.

По движениям его губ, отсчитывающих удары сердца, я видела, что пульс у Бетси учащенный.

– Девяносто пять! – произнес врач, не обращая внимания на то, что я его слушаю и могу уловить его слова.

Я знала, что у молодых людей в здоровом состоянии обычный пульс – это шестьдесят – семьдесят пять ударов в минуту.

Следовательно, пульс у Бетси превышал нормальный на двадцать ударов в минуту; значит, то была лихорадка, и даже весьма сильная.

– Вы ночью спите? – спросил врач у больной.

– Сплю, но мало. Эти минуты нездорового отдыха, всегда горячечные, всегда полные каких-то видений, обрываются внезапными содроганиями; мне кажется, что я скольжу по узкой дороге, что я падаю с высокой скалы, что я качусь в пропасть и от жуткой скорости моего падения у меня прерывается дыхание… Тогда я мгновенно просыпаюсь, вся влажная от пота, и кашляю и… Доктор заметил, что она не решается закончить фразу.

– Опять такая же капля крови? – спросил он.

– Погодите, – отозвалась Бетси.

Она прижала платок к груди, покашляла и затем протянула платок врачу.

– Смотрите, – сказала она.

На платке виднелось пятно крови размером с небольшую монету, но его красный цвет был более бледным, чем это видел доктор во время своего предыдущего визита.

– И как вы себя чувствуете, когда просыпаетесь? – спросил он.

– О, много лучше… ведь, проснувшись, я оказываюсь среди всего того, что я люблю; открыв глаза, я вижу матушку, которая здесь, живая; а закрыв глаза, я вижу отца, который там, мертвый…

– Вот как! – произнес доктор, словно науке, когда она упирается в границу своих исследовательских возможностей, остается только издать возглас недоверия.

Потом, повернувшись ко мне, он сказал:

– Дела идут неплохо, и если ей чего-то захочется, надо это ей дать. Хотя эти слова были произнесены очень тихо, больная их расслышала.

– Да, доктор, – откликнулась она, – кое-чего я хочу, и хочу страстно.

– Чего же, дитя мое?

– Я хочу вернуться в нашу комнату в пасторском доме, к окну, из которого мне видна могила моего отца. Мне кажется, в той комнате умереть мне будет легче и спокойнее.

В это мгновение ее взгляд устремился на меня – она заметила, что от ее слов лицо мое покрылось слезами.

– О моя матушка, матушка моя! – воскликнула Бетси, протягивая ко мне свои бледные исхудавшие руки.

Я присела возле нее.

– Почему ты всегда говоришь о смерти, дитя мое? – спросила я. – Разве ты не слышала, как доктор сказал, что твои дела идут неплохо?

– Спасибо, добрый доктор, – поблагодарила Бетси. – Но разве ты, добрая моя матушка, не слышала, как он добавил, что мне нужно давать все, чего я захочу!.. Ты прекрасно помнишь, что то же самое сказал отцу лечивший его врач за неделю до смерти своего несчастного больного, точно так же уверяя его, что дела идут хорошо.

Я вздрогнула, ведь так оно и было.

– Но будь спокойна, моя дорогая добрая матушка, – поспешно произнесла Элизабет, – я проживу больше недели!

– Боже мой! Боже мой! – вырвалось у меня. – Ты меня пугаешь! Так ты что, знаешь, сколько времени тебе осталось жить и знаешь день, когда ты должна умереть?

– Если я хорошенько попрошу отца узнать это у Бога, Бог скажет нам это.

Дрожь пробежала по моему телу; я побледнела. Врач взял меня за руку и привлек к себе.

– Это лихорадка, – объяснил он. – Я прослушал пульс и насчитал девяносто пять ударов в минуту; пятью-шестью ударами больше – и это уже будет бред.

– Нет, доктор, нет, – возразила больная, – это не лихорадка, это не бред… Хотите знать, в какой день и час я умру?

– Молчите, дитя мое, – промолвил врач. – Не будем об этом говорить, это же безумие.

Затем, приблизившись к ней, он чуть слышно добавил:

– К тому же вы отлично видите, как вы огорчаете вашу бедную мать!

– Дорогой доктор, – отвечал мой ребенок, – вы такой ученый человек и должны знать: худшее из всех зол то, которое приходит к нам в окружении надежд… Однажды, когда ждешь его меньше всего, зло является к нам тем более невыносимым, чем более нежданным оно было; тогда сердцу не хватает сил и оно разрывается. Напротив, если знаешь это зло, если его предвидишь, если сознаешь его неизбежность, – его ждешь и сердце, свыкшееся с ним, слабое в ту минуту, когда оно узнает о приближении беды, закаляется в ожидании этой беды и в понимании того, что ему придется вынести сильнейший удар.

Доктор посмотрел на меня с удивлением; трудно было поверить, что такие слова действительно произнесла молодая девушка, хотя он собственными глазами видел уста, из которых они исходили.

Больная догадалась, что происходило в сознании врача.

– О! – воскликнула она. – Вы прекрасно понимаете, что не я это придумала. Мертвые говорят со мной шепотом, а я повторяю вам их слова вслух.