Затем она вновь села так же просто и бесшумно, как встала, не догадываясь о том, что внесла божественную ноту в человеческий хор.

Теперь наступила моя очередь.

При первых же произнесенных мною словах ее прекрасные голубые глаза подняли свой взгляд на меня и уже его не отрывали; однако я без труда заметил, что она смотрела не столько на человека, сколько на проповедника, которого она слушала глазами, словно ушей было для нее недостаточно, словно она понимала: сказанное устами может исходить только от ума, а сказанное глазами несомненно исходит от самого сердца.

Признаюсь, что увиденное и услышанное мною несколько примирило меня с мисс Дженни.

Поэтому, окончив проповедь, я решил предложить девушке руку при возвращении в Уэрксуэрт, хотя, быть может, дорогой мой Петрус, только ради того, чтобы узнать ее мнение о моей проповеди.

Но, пока я на несколько минут задержался в ризнице, мисс Дженни ушла вместе с матерью.

В ризнице я увидел г-на Смита, ожидавшего меня там и похвалившего меня столь искренне, что нельзя было приписать ему задние мысли; у двери, разделявшей ризницу и церковь, я встретил почти всех моих слушателей, тоже ожидавших меня, чтобы поздравить с успехом.

Вы согласитесь, дорогой мой Петрус, то был триумф; но почему же он казался мне неполным?

Дело в том, что этому триумфу недоставало одного голоса, голоса, столь чистого, что остальные, как мне представлялось, поздравили меня от имени земли, а он, наверное, мог бы поздравить меня от имени Неба.

Итак, я вернулся в Уэрксуэрт снова только в обществе г-на Смита и еще более молчаливый, чем по пути в Уэттон.

На этот раз меня не могли извинить мысли о предстоящей проповеди, и, однако, добрый пастор Смит предоставил мне полную возможность предаваться моим грезам.

Да, моим грезам, дорогой мой Петрус, поскольку я поневоле грезил о ней: в облике Дженни, искаженном ее матерью, я мало-помалу снова узнавал мою незнакомку, увиденную мною в окне, и все же я покачал головой и сказал себе: «Нет, нет, никогда!»

Мы вернулись в дом.

Госпожа Смит и ее дочь ждали нас в гостиной; г-жа Смит сразу же стала хвалить мою проповедь.

Дженни не произнесла ни слова.

Думаю, дорогой мой Петрус, все похвалы ее матери я отдал бы за одно-единственное критическое замечание дочери: по крайней мере, у меня появился бы повод обратиться к ней, дать ей ответ, поспорить с ней.

Ее молчание приводило меня в отчаяние.

Объявили, что завтрак подан.

Я сел за стол рассерженный.

Если бы я не видел, что глаза Дженни от начала до конца проповеди внимательно смотрят на меня; если бы в те минуты, когда я говорил о той легкости, с какой дети покидают тех, кто произвел их на свет, если бы в эти минуты я не видел, как одной рукой дочь ищет руку матери, а другой смахивает слезы с глаз, – я мог бы подумать, что Дженни меня совсем не слушала, а значит, совсем не слышала.

Но ведь все обстояло иначе: она не пропустила ни одного моего слова, в чем я был уверен.

Следовательно, ее молчание означало упрямство, невежливость или, в лучшем случае, неловкость.

Но какое упрямство при глазах мягких, как глаза газели! Но какая невежливость при голосе нежном, словно пение! Но какая неловкость при таком чарующем изяществе!

Трудно было умом совместить это, и, однако, дело обстояло именно так. Поэтому я решил отплатить молчанием за молчание; я знал, что завтрак приготовлен стараниями мисс Дженни, и, хотя, должен признать, дорогой мой Петрус, он был великолепен, хотя это великолепие усугублялось моим завидным аппетитом – результатом двух утренних прогулок, хотя я поглотил сам половину этого завтрака, я не произнес ни единого слова одобрения.

Правда, между нами существовало различие: дело в том, что Дженни хранила молчание просто как человек, которому нечего сказать, я же молчал как человек, у которого душа полна и которого злит невозможность говорить.

При таком общем молчании завтрак проходил мрачновато, как Вы сами это понимаете, дорогой мой Петрус.

Мисс Дженни встала из-за стола первой и занялась заваркой чая с той естественностью, с какой после нашего возвращения из церкви она делала все: то ли девушка привыкла к своему одеянию, то ли ее натура взяла верх над роковым искусством, сковывавшим все ее движения, но мало-помалу она вновь обрела присущую ей грациозность и свою обычную непринужденность.

Я же злился все больше из-за того, что она, столь бесхитростная и естественная, обратилась ко мне только лишь для того, чтобы сказать, что чай готов, и пригласить меня к одноногому круглому столику.

Что касается матери, то ее явно тяготила вся эта медлительность трапезы и чаепития.

Поэтому, как только я выпил первую чашку, она, не спрашивая, хочу ли я вторую, сказала мне:

– Господин Бемрод, вы видели только нижний этаж нашего домика; идите за мной, и я вам покажу второй этаж… Вы увидите, что в его четырех стенах заключено помещений больше, чем можно предположить, и что, строго говоря, у нас имеются два домашние хозяйства.

Я рад был уйти из комнаты, где находилась мисс Смит хотя бы только ради того, чтобы показать ей, как мало я дорожу ее обществом.

Последовав за г-жой Смит и изображая улыбку, суть которой легко понял бы наблюдатель более тонкий, чем старик, или более любопытный, чем девушка, но которую добрая г-жа Смит, пастор и мисс Дженни не подвергли ни малейшему сомнению.

Я догадывался, что это путешествие в высокие широты дома имело только одну цель – продемонстрировать мне богатства, еще мне неведомые, поскольку я посетил всего лишь низшие его сферы.

Я не ошибся.

Это было повторение того обследования, на которое подвигнула меня добрая г-жа Снарт, когда она принимала меня в Ашборне.

Но какое различие в намерениях, дорогой мой Петрус!

Госпожа Снарт выражала признательность; г-жа Смит искушала.

Поэтому, насколько легко г-жа Снарт завоевала мое сердце, настолько со всей силой моей воли я решил противиться г-же Смит.

В конце концов, заметив, что, несмотря на только что законченный обзор всех ее богатств, я остался холоден и почти нем, она сказала мне:

– Дорогой господин Бемрод, вы, я вижу, человек весьма бесстрастный.

Я кивнул, подтвердив, что она не ошибается.

– Вы правы, – продолжала жена пастора, – бесстрастность – добродетель, тем более достойная похвал, что она редкостна, но, поверьте мне, человек разумный, а вы, полагаю, человек настолько же разумный, насколько бесстрастный, не презирает такое честное благополучие, без которого могут существовать спокойствие ума и мир в душе, но без которого наверняка не может быть подлинного счастья.

Вступить в супружество, имея долги, – плохое начало для семейной общности; конечно, можно спать на тюфяке, набитом кукурузными листьями, но куда лучше спать на волосяном матраце и на шерстяной подстилке.

Поэтому подобный вам человек, конечно же, приносит жене достаточно, когда имеет такой хороший приход, как ашборнский, и такой прекрасный талант, как у вас; но в этом случае нужно также, чтобы и жена принесла кое-что со своей стороны – если и не денежное приданое, то, по крайней мере, хорошее постельное белье и добротную мебель. Уверена, вы думали над этим, не так ли, дорогой господин Бемрод?

Атака была столь прямой, что нервы мои напряглись.

– Никогда, сударыня! – ответил я.

– Как никогда? – воскликнула она. – Вы никогда не думали о женитьбе?

– Мною было сказано совсем не это, сударыня, – возразил я. – Наоборот, я много размышлял о браке, особенно с некоторых пор.

– С некоторых пор? – переспросила г-жа Смит, не в силах скрыть беспокойство в голосе. – Так вы уже выбрали себе спутницу жизни? Вы уже нашли себе супругу по сердцу?

Я хотел любой ценой, пусть даже ценою лжи, покончить с такой надоедливостью.

– Да, сударыня, – сказал я ей, – и уже давно.

– Значит вы собираетесь жениться?

– Для этого я только ждал времени, когда меня назначат пастором.