– Друг мой, – обеспокоенно спросила Дженни, – что это с тобой?

Я покачал головой, как человек, которого вырывают из глубокого раздумья.

– Дело в том, дорогая моя Дженни, что я, как мне стало понятно, настоящий глупец.

Дженни улыбнулась.

– Ты глупец, мой Уильям, ты, кого мой отец считает таким ученым человеком?

– Пусть так, но я, Дженни, при всей моей учености, только то и делаю, что совершаю глупости… Твой отец подарил тебе клавесин, а я, Дженни, хотел дать тебе то, что оказалось мне не под силу…

– Дорогой мой возлюбленный, – воскликнула Дженни, – что такое ты говоришь?

– Позволь мне закончить… Ведь твой отец сочинил для тебя романс – и музыку и слова. Я не музыкант, и потому не мог сочинить музыку. Но, в конце концов, я поэт – к сожалению, поэт сатирический, по-видимому, – и мог сочинить для тебя стихи. Так вот, я призвал себе на помощь все свое мужество и попытался сочинить стихи.

– О, я это знаю! – вырвалось у Дженни.

– Как, ты это знаешь?

– Разумеется… Вчера вечером, а вернее сегодня ночью, когда я вошла в твою комнату, на твоем письменном столе прямо перед тобой лежал лист бумаги с написанными на нем словами: «К Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения…»

Я не удержался от вздоха.

– Так что я не ошибался, – прошептал я, – и этот лист бумаги действительно существовал!..

– Да, к счастью, существовал, дорогой мой Уильям, так как этот листок показал мне, что виновницей твоей озабоченности явилась я.

– О да, да, дорогая Дженни, – подтвердил я, – ты и в какой-то мере этот жалкий господин Стифф… О, если бы природа сотворила меня поэтом элегическим, а не сатирическим, о Дженни, какую эпиталаму нашла бы ты, проснувшись!

– А разве я ее, по сути, не нашла, мой любимый Уильям?! – сказала Дженни. – Неужели ты думаешь, что на этом чистом листе я не прочла о той любви, какую хотело излить на него твое сердце, и не увидела все те цветы, какими хотела его усыпать твоя душа?!

И она извлекла из-за корсажа злополучный лист бумаги, занимавший накануне все мои мысли.

– Держи, видишь, это твой лист бумаги… Я, конечно же, увидел его и узнал.

– Для всего мира, – продолжала моя жена, – это всего лишь нетронутый лист бумаги, который ни о чем не говорит, но для меня он очень красноречив, полон обещаний, усыпан трогательными уверениями и нежными благодарностями… Видишь ли, этот листок есть не что иное, как договор о нашем счастье, подписанный на чистом листе; это больше, чем могло бы мне дать твое перо, если предположить, что твое перо написало бы все то, что продиктовало твое сердце твоему воображению.

– Ах, Дженни, Дженни! – воскликнул я, со стыдом чувствуя, как мало я стою в сравнении с нею. – Из нас с тобой настоящий поэт – это ты, и я уверен, что, если бы ты захотела, слова потекли бы из-под твоего пера, как они текут из твоих уст и твоего сердца.

И, крепко обняв ее, я поднял глаза к Небу, чтобы поблагодарить его за такой дар.

– О, браво, браво, Бемрод! – раздался голос у двери. – Мне очень нравится, когда так празднуют день рождения!

Я живо обернулся.

То был г-н Смит, собравшийся в путь еще на рассвете и в сопровождении супруги прибывший отпраздновать вместе с нами столь дорогой для нас день.

Дженни улыбнулась, не оборачиваясь: она узнала голос своего отца.

Но как только я разомкнул кольцо своих рук вокруг ее стана, Дженни бросилась к родителям.

Первой она поцеловала мать.

– Дорогая матушка, – сказала она, – поблагодари папу за его чудесный подарок, который я увидела, как только проснулась.

Оценив деликатность дочери, прибегнувшей к ее посредничеству, чтобы выразить благодарность отцу, добрая г-жа Смит со слезами на глазах пробормотала ему несколько слов.

– Дорогой отец, – в свою очередь произнесла Дженни, обвив шею старика обеими руками, словно ребенок, – какие чудесные стихи, какую очаровательную музыку вы мне прислали! И если бы вы знали, с каким удовольствием я спела ваше сочинение, аккомпанируя себе на этом великолепном клавесине! Подойдите сюда и посмотрите!

И она указала рукой на фортепьяно.

Затем она села за инструмент и с большей уверенностью, чем в первый раз, своим свежим и бархатистым, словно у певчей птицы, голоском принялась напевать слова романса.

Но закончить ей не удалось: на третьем куплете у нее на глазах навернулись слезы и перехватило горло; она доиграла мелодию по памяти, откинув голову назад, заливаясь самыми прекрасными, быть может, в своей жизни слезами и шепча:

– Отец мой! Добрый мой отец!

– Да, да, девочка, – отозвался г-н Смит, – ты думала перехитрить своего старого отца, притворившись, что уже не интересуешься музыкой, но он ведь знает свою дочь и догадался обо всем, а особенно о том, что у нее на сердце… Он знает, как страстно ты любишь музыку, а ведь ты не попросила у меня твой старый клавесин, потому что это и мой верный товарищ, и только мы с ним можем понять друг друга. Ты сказала себе: «Клавесин очень дорог; бедные мои родители, выдавая меня замуж, сделали для меня все, что могли; мой дорогой Бемрод, которому его талант в один прекрасный день принесет богатство, пока еще остается неизвестным миру гением; так вот, рядом с Бемродом я предпочитаю выглядеть невеждой в сфере музыки, а в присутствии моего старого доброго отца не выказывать беспокойства по этому поводу». И когда этот добрый отец говорил тебе: «Как ты можешь, Дженни, обходиться без музыки?», ты отвечала: «Дорогой папа, матушка права, когда говорит, что поэзия, живопись и музыка – это уже не то, чем должна заниматься замужняя женщина». Да, да, все это верно, все прекрасно, однако, я в конце концов стал скучать, не слыша больше свою ученицу… Так вот теперь я ее услышал и вижу, что она ничего не забыла… Обнимите меня, сударыня; отныне музыка будет звучать и в доме вашего отца и в доме вашего мужа.

Дженни соскользнула со своего стула, упала к ногам отца и обняла колени старика, который поспешно ее поднял и прижал к груди.

О дорогой мой Петрус! Земная и плотская любовь мужа к жене, конечно же, весьма сладостна, и чувство это существует в природе по воле Божьей; но любовь дочерняя, но любовь родительская – вот два вида любви поистине ангельской! И они оставляют супружескую любовь далеко позади – подобно тем прекрасным недвижным звездам, которые неизменно сияют в небе, поддерживаемые и питаемые собственным светом, и оставляют далеко позади нашу бедную малую планету, вращающуюся и дрожащую в своем уголке Вселенной, благоговейно принимая солнечный свет.

Однако, говоря Вам это, я забываю, что Вы не можете иметь представление ни о той, ни о другой любви, поскольку Вы холостяк и никогда не имели иной жены, кроме философии, иной дочери, кроме науки.

Госпожа Смит увела Дженни.

Наступают такие минуты, когда необходимо преградить путь самым нежным чувствам: если и дальше дать им волю, они могут причинить боль.

Дорогой мой Петрус, дело в том, что радость и счастье не более чем лак на поверхности нашего сердца.

Копните поглубже – и у любого человека вы обнаружите колодец печали, в глубине которого беспрестанно сочатся слезы!

Да к тому же у матери всегда найдется что сказать дочери, живущей в замужестве всего лишь три месяца!

К сожалению, дорогой мой Петрус, Дженни еще не могла сообщить ей ту важнейшую новость, какую молодые жены с такой радостью объявляют своим матерям; я и вправду начинаю бояться, как бы и с моим отпрыском не получилось точно так же, как со всеми этими великими творениями, заглавия которых я начертал в минуты вдохновения, но которые так и остались чистыми листами бумаги, если не считать самих заглавий, свидетельствующих о моих благих намерениях.

Пусть будет так, как угодно Господу; а пока это заглавие только начертано, как и предыдущие.

Если у нас родится девочка, мы назовем ее Дженни Вильгельмина, если мальчик – Джон Уильям. Таким образом, независимо от пола ребенка, ему будут покровительствовать оба наших имени, крестообразно прочерченные на его голове.