– Сударь, – спросила она, – не правда ли, вы мне клянетесь, что для двух несчастных в нашем положении невозможно сделать больше того, что вы для нас делаете?

– Клянусь вам, сударыня! Если бы я мог сделать больше, я бы так и поступил и вам не пришлось бы просить меня об этом.

– Благодарю, сударь. С нашей стороны было бы несправедливо просить большего.

Тогда, вернувшись ко мне с тем смирением, какое она обрела с начала наших бед, Дженни сказала:

– Друг мой, ты видишь, что, несмотря на доброту господина Дженкинса по отношению к нам, мы будем разлучены на долгие часы.

– Увы! – пробормотал я.

– Послушай меня: попробуем извлечь из этого нового страдания все лучшее, что оно может нам дать. Эти часы разлуки мы заполним трудом. Когда мы рядом, я постоянно тебя отвлекаю: то вхожу, то выхожу и, даже если ты меня не видишь рядом, ты чувствуешь мое присутствие. Ну что же! Когда я буду далеко, ты сможешь работать по вечерам и по ночам: тогда ты сочинишь тот шедевр, который без конца нам обещаешь и для осуществления которого тебе не хватало только времени. Я тоже буду работать, и таким образом, быть может, ты своей книгой, а я своей живописью и уроками музыки заработаем деньги для уплаты этого злосчастного долга в пятьдесят фунтов стерлингов, который привел тебя сюда…

– Помечтай, помечтай, бедная мой Дженни! – воскликнул я. – Пятьдесят фунтов стерлингов! Мы никогда не заработаем своим трудом такую сумму! И я чувствую: если мне суждено провести половину жизни вдали от тебя, увы, я проживу только половину моей жизни!

И, удрученный, я опустился на стул. Дженни, видя, что меня покинули силы, взглядом подозвала г-на Дженкинса на помощь, и он подошел к нам.

– Ну же, господин Бемрод, – сказал он, – мужайтесь! Разве для того вы так стойко переносили бедствия, чтобы проявлять малодушие как раз в то время, когда от вас требуется вся ваша сила?! Неужели нужно, чтобы ваша жена подавала вам пример смирения?!.. Госпожа Бемрод права: только труд может стать для вас реальным источником доходов, а значит, поможет полностью выйти из затруднений и уж, во всяком случае, поддержит вас в вашем положении. Госпожа Бемрод снимет неподалеку комнатку в каком-нибудь порядочном доме, даст мне свой адрес, а я постараюсь найти ей учеников и помочь в продаже гуашей.

– Благодарю, благодарю вас от всей души, сударь! – отозвался я. Несмотря на это доброе обещание г-на Дженкинса, я оставался в том же подавленном состоянии, и тогда Дженни склонила голову мне на грудь и сказала:

– Друг мой, помни об этом: именно в то время, когда, кажется, все пропало, надо особенно горячо надеяться, ибо именно в то время, когда зло достигло своей вершины, нам снова может улыбнуться счастье… Друг мой! Разве ты больше не мужчина?! Разве ты больше не христианин?!

Голос Дженни всегда имел надо мной особую власть. Видя мужество моей супруги, я устыдился собственной слабости, встряхнул головой и встал.

– Да, Дженни, ты права, – сказал я, – будем надеяться… но не на то, чтобы нам улыбнулось счастье… Для того чтобы преодолеть расстояние, разделяющее теперь нас, потребовалось бы чудо, а чудеса бывают редко!

И я вздохнул.

– Эх, ты, маловер! – улыбнулась мне Дженни, а затем обратилась к судье: – Господин Дженкинс, я принимаю ваше великодушное покровительство… Да, я сниму комнатку неподалеку от тюрьмы, как вы только что советовали, и сделаю это как можно скорее, ведь я не знаю, куда мне пойти сегодня вечером, а в гостинице мне ночевать не хотелось бы. Уильям, ты жил в Ноттингеме, ты знаешь город, так скажи мне, к кому я могу обратиться.

– Боже мой! – воскликнул я. – Ведь всего в сотне шагов отсюда дом моего хозяина-медника; этот человек всегда был ко мне добр, а я, мне кажется, был несправедлив по отношению к нему во время моего последнего визита. Если комната в его доме, где я когда-то жил, все еще свободна, поселись там, Дженни. Мне она принесла счастье, так как именно из нее я вышел, чтобы увидеть тебя… Быть может, она сохранила свое благотворное воздействие и будет способствовать тому нежданному, но возможному чуду, о котором ты говорила… Иди, дитя мое, иди и расскажи славному человеку о моей участи. А я в это время отправлюсь в свою камеру, устроюсь там, и, поскольку сейчас всего лишь половина первого, ты успеешь через час вернуться и мы сможем еще несколько часов провести вместе. Господин Дженкинс, передаю свою жену на ваше попечение.

Стоило мне переступить порог тюремного коридора, как одна и та же мысль одновременно осенила меня и Дженни, и мы оба остановились.

– Хотите еще что-то сказать? – осведомился судья.

– О, я уверена, господин Дженкинс, – отвечала Дженни, – Уильяма испугала та же мысль, что и меня… Быть может, однажды выйдя за пределы тюрьмы, я не смогу сюда вернуться!

– Да, да! – воскликнул и я. – Вот именно, вот именно!

– Господин Бемрод, я дал вам слово и покину госпожу Бемрод только тогда, когда она сюда вернется.

– Спасибо!.. Теперь ступайте!

Однако, несмотря на обещание судьи, мы с Дженни, обнявшись, испытывали тот смутный страх, ту смертельную дрожь, которые всегда охватывают узников.

Тюрьма кажется переходом из этого мира в мир иной, прихожей могилы, преддверием смерти.

Все то, что выходит из ее дверей наружу, возвращается в жизнь, то есть удаляется от узника.

Едва Дженни вышла с г-ном Дженкинсом, едва затих стук двери за ними, отозвавшись в самых глубинах моего естества, едва оставшись, наконец, один, я попросил, чтобы меня проводили в мое новое жилье. Я начал жизнь настоящего узника.

Тюремщик велел мне подняться, а не спуститься по лестнице; это уже кое-что означало; затем он открыл мне дверь камеры с зарешеченным окном.

Тюремные камеры все похожи между собой; переместите такую в самый богатый замок, посреди самого богатого пейзажа, и вам хватит одного взгляда, чтобы, даже если решеток на окнах не будет, непременно воскликнуть: «Это тюремная камера!»

Так или иначе, было очевидно, что судья слово свое сдержал: из числа всех свободных камер он выбрал для меня самую лучшую.

В ней было все необходимое, но само это внимание, указывая на вероятность длительного пребывания, весьма усилило мою печаль.

Здесь стояла кровать, настолько хорошая, насколько ею может быть обычная кровать, а также четыре стула и стол со стопкой бумаги, чернилами и перьями.

На самом освещенном месте поставили два цветочных горшка, и казалось, что растения тянутся своими листочками к свету.

Подобно мне, они были узниками, и подобно мне, они стремились к свету и к свободе.

Я окинул беглым взглядом всю эту обстановку, и таким образом инвентаризация моего нового жилища была проведена.

Тюремщик спросил, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, и, услышав мой отрицательный ответ, оставил меня в одиночестве.

Я сел.

В одном из углов моей камеры паук ткал свою сеть; шорох от его ткачества раздражал меня; я встал было, чтобы сорвать паутину, но вспомнил о том французском узнике Бастилии,[335] который втайне завел дружбу с пауком и пришел в отчаяние, когда тюремщик убил его приятеля.

Я подумал: если мое заключение продлится, этот паук тоже мог бы стать моим приятелем и, предвидя это, мне следовало бы его беречь.

Мне ничего не стоило раздавить его, но я его пощадил и даже обратился к нему с речью:

– Спутник моей неволи, милости просим в мою тюрьму! В эту минуту я услышал скрип шагов на лестнице и узнал походку Дженни.

Открылась дверь, и она вошла.

Я подошел к ней, поцеловал ее, прошелся с ней вдоль стен камеры и спросил:

– Ну, что ты об этом скажешь, Дженни?

– А вот что: если бы мне позволили жить здесь с тобой, любимый мой Уильям, эта камера превратилась бы в рай!

– Увы, друг мой, – отозвался я, – рая на земле нет, вот почему ты и разлучена со мной!

– Не будем вспоминать о разлуке, ведь в нашем распоряжении еще три часа!

вернуться

335

Бастилия – крепость на восточной окраине старого Парижа, известная с XIV в., позже вошла в черту города; с кон. XV в. – тюрьма для государственных преступников. В начале Великой французской революции, в 1789 г., она была разрушена, а на ее месте была распланирована одноименная площадь. Здесь имеется в виду Пелисон-Фонтанье, Поль (1624–1693) – французский литератор, член Академии; за свои литературные выступления в защиту арестованного за злоупотребления управляющего финансами Фуке был заключен на пять лет в Бастилию, где он приручил паука, который благодаря этому вошел в историю; позднее, однако, Пелисон попал в милость к Людовику XIV и был назначен придворным историографом.