Были там и упоминания о Рихтере, о семействе Лебеков, о несметных сокровищах и произведениях искусства и о том, куда они могли отправляться. По всей видимости, Рихтер участвовал в отборе картин для частной коллекции Геринга, а часть их продавал Церкви. Картины и скульптуры были отобраны у евреев, которых гитлеровцы сожгли или сгноили в лагерях. Очевидно, именно эти поиски и привели Вэл в Александрию. Торричелли также упоминал некоего «коллекционера», который приезжал из Рима и просматривал работы великих мастеров с целью решить, какие из них больше подходят Церкви. Интересно, подумал я, кто же этот «коллекционер»? И добавил этот вопрос к целому списку других.
И еще там были многочисленные и столь мучительные для меня упоминания о Саймоне.
Этьен Лебек опасался, что меня прислал из Рима Саймон, чтобы убить его... Он так этого боялся, что покончил жизнь самоубийством. Саймон — без сомнения, это было вымышленное имя. И вот в разных бумагах я начал снова на него наталкиваться. Саймон то, Саймон это. Все эти данные относились к 1943 и 1944 годам. В конце августа 1944-го Париж был освобожден, немцы ушли, началась новая жизнь.
У меня возникли сложности с переводом материалов по этому Саймону. К чисто лингвистическим проблемам добавились еще и графические, почерк у Торричелли был страшно неразборчив, особенно когда заходила речь о Саймоне. Очевидно, он начинал нервничать, торопиться и писал еще хуже. Вкратце одну из его историй можно было свести к следующему: "Зимой 1944 — 1945-го, когда в Арденнах шли жестокие бои, я вдруг обнаружил заговор столь гнусный и ужасный, что мне ничего не оставалось, как вызвать Архигерцога на тайную встречу. Только он способен контролировать Саймона! Что еще мне оставалось делать? Он мог убить меня, если я встану на его пути. Оставалось лишь поделиться своими опасениями с Архигерцогом, а потом надеяться, что он сумеет его остановить. Но послушается ли его Саймон? Все, больше ни слова об этом, даже бумаге теперь доверять нельзя... Что же касается моих политических убеждений... еще вопрос, что в таком, как наш, мире у меня вообще могут быть какие-либо политические убеждения. Отвечу так. Я не могу сочувствовать намерениям Саймона. Еще повезло, я просто чудом узнал об этом... Что скажет Архигерцог? И сам Саймон, он кто, воплощение добра или зла? Что, если за всем этим стоит Архигерцог, а Саймон лишь не что иное, как его орудие? Что, если Архигерцог обратит свой гнев против меня, если я выступлю против Саймона? Но я должен, иначе кровь нашей жертвы обагрит и мои руки тоже!"
Тем вечером я обедал в одиночестве в маленькой пиццерии, где подавали очень хорошую пиццу, а к ней еще и яичницу с анчоусами, плавающими в соусе из оливкового масла и свежих томатов, приправленных чесноком и душистыми травами. Я пытался сосредоточиться на еде, потому что альтернатива этому была одна: ломать голову над жестким конфликтом между информацией и разведывательными данными. С тем же противопоставлением часто сталкиваешься в юридической практике. Допустим, работающий на тебя человек может прийти и вывалить тебе на стол тонны информации, где будет все — от вчерашних показаний под присягой до прецедентов семидесятилетней давности. И ты должен превратить все это в стоящие разведывательные данные, потому как работаешь в собственном разведывательном бюро. И ты должен сложить в уме все эти обрывки информации таким образом, чтобы у тебя появилась некая осмысленная их интерпретация. Ты должен отмести все не относящееся к сути, всматриваться в даты, собирать и складывать все на протяжении дней, недель и месяцев до тех пор, пока не начнут проступать более или менее четкие очертания, подобные образу Спасителя на туринской плащанице или странному лицу на поверхности планеты Марс, о котором все недавно вдруг заговорили. Тебе нужен только намек, чтобы начать. Хотя бы маленький намек.
Что ж, намеков у меня более чем достаточно. И море информации, достаточно лишь толчка, чтобы она, эта информация, начала обретать форму.
А пока что лучше есть пиццу, запивать ее пивом, а потом прогуляться, пройти под мелко моросящим ноябрьским дождиком мимо Люксембургских садов. Пока что нет смысла думать о том, что узнал. Надобно время, чтобы переварить все это.
Чуть позже тем же вечером настроение у меня вдруг изменилось. Я был уверен, что Август Хорстман идет по пятам, пытается выбрать подходящий момент, чтобы убить меня. Ведь я занимался тем же, чем и Вэл. Ее он убил. Убил Робби Хейвуда, как только сообразил, что я иду по следу сестры и намерен побеседовать со старым журналистом. Должно быть, ошивается где-то поблизости и ждет своего часа. Чтобы и меня тоже прикончить.
Но может, он решил, что, раз Робби Хейвуд убит, дело закрыто, след оборвался, как оборвалась жизнь Вэл?... Может, я в безопасности? Может, он не догадался, что Клайв Патерностер так много знает?...
Но что заставило Клайва подумать, что Хорстман и Хейвуд старые приятели?
Я позвонил отцу, в принстонскую больницу. Голос его звучал слабо, но отчетливо. Шорохи, которые я прежде слышал в трубке, смолкли. Он хотел знать, где я нахожусь, чем занимаюсь, с кем встречался. Я сказал, что следую по стопам Вэл, что нашел людей, которые находились в Париже во время войны: Рихтера, Лебека, племянника Торричелли, Клайва Патерностера. Я рассказал ему, что Викария убил человек по имени Август Хорстман, что они с Викарием были знакомы, что это тот самый священник, который убил Вэл, Локхарта и Хеффернана.
— О, нет, только не Робби, не Викарий... — слабым и жалостливым голосом произнес отец. — Черт побери...
— Послушай, ведь ты тоже бывал в Париже во время немецкой оккупации. Когда-нибудь слышал такие имена? — И я назвал Саймона и Архигерцога. Я как-то забыл, что и мой отец тоже может быть источником информации. Он всегда помалкивал об этих годах. Может, хоть сейчас что-то вспомнит и расскажет?
Он рассмеялся сухим каркающим смешком, который тут же перешел в кашель.
— Единственное, что помню, сын, так это то, что страшно боялся, что мне отстрелит задницу какой-нибудь придурок. Боялся сделать ошибку, боялся не успеть проглотить пилюлю с цианистым калием до того, как меня расколют. Одно могу сказать наверняка: Торричелли был прав, утверждая, что Д'Амбрицци работал на Сопротивление. Он прямо на стенку лез от страха. Не мое, конечно, это было дело, но я кое-что слышал. И познакомился с Д'Амбрицци через своих знакомых из Сопротивления. И попадал я туда исключительно с помощью парашюта, а иногда — рыбацкой лодки, высаживался на берег Бретани и старался сделать все, что в моих силах, чтобы добраться до Швейцарии целым и невредимым и...
— Я помню это кино, — вставил я.
— Кино! — Он снова закашлялся. — Возвращайся домой, сынок. Прошу тебя, Бен, пожалуйста. Ты рискуешь своей жизнью, ты плохо представляешь, что происходит...
— Буду осторожней, обещаю.
— Осторожней, — проворчал он. — Неужели не понимаешь, что эта твоя осторожность ни черта не стоит?
Он опять закашлялся и не мог говорить секунд десять-пятнадцать. Затем трубку взяла медсестра и объяснила, что в целом он в порядке, вот только одно легкое затронуто пневмонией. Мне не следует беспокоиться, все под контролем. Кашель смолк. Я попросил медсестру передать отцу, что скоро снова ему позвоню.
— Вы сказали, моя сестра расспрашивала о Торричелли и о чем-то еще? Но о чем? Что или кто ее интересовал?
Я сидел в глубоком и мягком кресле между деревянным пропеллером и столом, уставленным фотографиями в рамочках, и пил виски, которым угощал меня Клайв Патерностер. Сам он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, и попыхивал старинной трубкой, то и дело цеплявшей за кончик носа.
— Да нет, старина, тут мне нечего вам сказать. Ничего существенного. — Он шмыгнул длинным носом и припал к стакану с виски, сильно выступающий кадык заходил ходуном.
— Я серьезно. Вы должны что-то знать, но скрываете. Так что позвольте мне судить, важно это или нет. Ведь Вэл как-никак была мне сестрой.