– Я дело своё завсегда в уме держу, – спокойно сказал Твёрдышев. – За тобой, князь, долг есть в шестьсот рублей. Что будет стоить твоя поручная запись, когда явится Милославский?

– Долг не на мне, а на казне, – возразил Дашков, пытливо вглядываясь в глаза Твёрдышева. – Может, ты по-другому мыслишь?

Степан Ерофеевич подошёл к крыльцу, поднялся по ступенькам и тихо произнёс:

– Сам знаешь, Иван Иванович, что Милославский от долга не откажется, но отдавать не поспешит. Посему есть у меня для тебя слово.

– Говори, – сказал воевода и замахнулся на некстати выскочившего из избы слугу. – Умное слово никогда не повредит.

– Давай, Иван Иванович, перепишем поручную запись. Скажем, что ты взял шестьсот рублей не в казённый долг, а за рыбные ловли близ Ундоров.

Воевода часто задышал и начал мерить крыльцо шагами, от одного конца к другому.

– Эти ловли сейчас даны Ушакову, – внезапно остановившись, промолвил он. – Как с ним?

– Через месяц у него его срок заканчивается, – сказал Твёрдышев. – Дай поручную запись, что взял деньги за ловли, начиная со следующего месяца, те же шестьсот рублей. Вот и не станет у казны долга. А тебе, Иван Иванович, от меня будет двести рублей поминка на счастливую дорогу.

– Ушаков буянить начнёт, – задумчиво сказал Дашков, затем резко махнул рукой. – Добро, уговорил! Значит, двести рублей?

– Как одна копейка! – клятвенно произнес Твёрдышев. – Чтобы не тянуть, сейчас и сделаем поручную запись.

– Кто сделает? – спросил воевода. – Никитку Есипова не надо, он болтун и дурак. Может, твой монах грамотку спроворит? Но не тут. Ступай в свою избу, а я после к тебе загляну.

Твёрдышев спустился с крыльца и, поманив за собой Савву, пошёл мимо соборной церкви, возле которой, дожидаясь начала службы, сидели на земле с десяток нищих. Невдалеке от них на скамеечке расположился площадной подьячий, поджидая челобитчика, крестьянина или посадского человека. Красноносый от непомерного пития хмельного грамотей, завидев Твёрдышева, встал и приветствовал купца низким поклоном.

– Бог в помощь, Герасим! – произнес Степан Ерофеевич. – Много ль полушек за сёдни сшиб?

– На квас не добыл, – скривился подьячий. – Со вчерашнего дня во рту маковой росинки не побывало. А про остальное уж молчу. Пожалуй, милостивец, пишущего раба твоего алтыном, я отслужу.

– Худая от тебя служба, Герасим, – сказал Твёрдышев. – Намедни писал мне грамотку и всю жиром заляпал. У меня теперь свой переписчик появился, московской выучки. И хмельное не лопает, как ты.

– Этот, что ли? – пренебрежительно вопросил подьячий, указывая грязным перстом на Савву. – Да он ни бельмеса не кумекает в приказных заковырках. А я тебе пригожусь. Выщелкни алтын, Степан Ерофеевич, за мной не пропадёт.

Не хотелось Твёрдышеву развязывать кошель, но пришлось, нужным человеком был подьячий, выручал не раз купца от подвохов соперников, ибо многое ему было ведомо по его службе. Получив алтын, Герасим опрометью бросился к крепостным воротам, за которыми на посаде стоял кабак.

– Беда с русским человеком, – вздохнул Твёрдышев. – Всем хорош, да пьёт до полусмерти.

– Всё правда, – согласился с ним Савва. – Он и до смерти работает.

Крепость была плотно застроена. Почти впритык к заволжской и свияжской пряслам стояли, почти вплотную друг к другу, большие избы для ратных людей. Стрельцов подле них не было видно, они работали вокруг внешней стороны крепостной городьбы: углубляли ров, крепили в нем дубовые колоды с вбитыми в них заостренными железными прутьями, эти ужасные для осаждающих воинские хитрости назывались чесноком.

В крепости было тринадцать кормовых изб и столько же поварен для кормления служилых людей. Вокруг них, готовя еду, суетилась поварня, было шумно и дымно, из огромных бочек с помоями смрадно воняло протухшей рыбой и прокисшим тестом. Твёрдышев и Савва испуганно отстранились: из-за угла избы на них нежданно вывернули, позванивая оковами, два тюремных сидельца под доглядом дюжего стрельца, вооружённого ржавой алебардой. Узники на толстой палке несли котёл с горячим хлёбовом для всей тюремной братии, которую кормили один раз в день, чаще на казенную полушку никак не выходило. Этих, что прошли мимо него, Савва сразу определил: беглые крестьянишки, и пойманы недавно, поскольку не успели ещё от подземного житья и худой пищи озеленеть лицами и зарасти шелудьями.

Через трехсаженную пыльную улицу от кормовых и поваренных изб стояли амбары, из которых поварня брала для приготовления пищи овсяную муку, из которой делалось толокно, солёную рыбу, говяжью и свиную солонину, горох, репу, капусту, лук и чеснок. Амбарные приказчики знали Твёрдышева и низко кланялись именитому купцу, когда он проходил мимо.

– Вот и моя изба, Савва, – сказал Степан Ерофеевич. – Сейчас ключница Потаповна ворчать начнёт на меня, что не пришёл обедать. Но ты не смущайся, она женка добрая.

Савва огляделся. Вдоль казанского прясла стояли осадные избы. Одна была громадной, в два этажа, и предназначалась для испомещения людей, которые сбегутся в крепость от набега степняков или воровских казаков. Обочь от неё стояли с десяток изб людей знатных и достаточных, которые в мирное время в них не жили, но содержали на всякий крайний случай. Поволжский край не был до конца замирен, и беда могла прийти в любой час. Знатные люди обычно жили на посаде или в своих поместьях. Твёрдышев ещё полностью не перебрался в Синбирск, зимой он жил в Нижнем Новгороде, где имел свой двор, летом – в Синбирске, близ подвластных ему кабаков и рыбных ловель в своей осадной избе, которую построил его отец, первым из купцов гостиной сотни обосновавшийся в этих привольных и прибыльных для тароватых людей местах.

Горница твёрдышевской избы стояла на каменной, углубленной в землю, подклети, где помещалась премного всякого товару и съестных припасов. Наверх, в горницу, вела широкая просторная лестница из дубовых ступеней, крыльцо было таким же просторным, как и в приказной избе, под шатровым навесом, изукрашенном затейливой деревянной резьбой, точеными перилами и столбами.

– Заходи, Савва, не чинись, – шутливо молвил Степан Ерофеевич, заметив, что тот робеет ступить грязным сапогом на выскобленную добела ступеньку крыльца.

– И правильно делает, что не прётся с грязными сапожищами в дом, – раздался сверху сварливый голос. – Очисти об скребок большую грязь, а малую обстучи об решётку!

– Неласково ты встречаешь моего московского гостя, Потаповна, – сказал Степан Ерофеевич. – Он на Москве не в такие палаты, как моя худая избенка, хаживал. Что расходилась? Или сама кругом виновата, не поспела с обедом?

– Как же не поспела! – чуть не вскричала Потаповна. – И за поломойками догляд держала, и обед готов давно, а тебя, батюшка Степан Ерофеевич, всё нет.

Савва ожидал увидеть согбенную, чуть ли не с клюкой старуху, а перед ним предстала дородная белолицая женщина в летнике из тонкой крашенины светлосинего цвета и чёрном, повязанном под подбородком платке, с пытливым и недоверчивым взглядом, которым она окинула с головы до ног нежданного гостя.

– Потаповна – моя вторая мамка, – сказал Степан Ерофеевич. – В детстве меня, озорника, прутом потчевала, а теперь допекает своими заботами. Весь мой синбирский дом на ней держится.

– Как же за тобой, батюшка, не доглядывать, – строго молвила ключница. – Ты порой к себе незнамо кого ведёшь. Иной вроде купец, а ухватки у него воровские. Вот недавно серебряная чарка пропала, не я же её унесла, а кто-то из тех низовых торговых людей, что ты привечал хлебом-солью.

– Савва не купец, – рассмеялся Твёрдышев. – И будь с ним поласковей. Он теперь у нас жить будет.

– Я не кошка, чтоб к нему ластиться, – нахмурилась Потаповна. – Не погляжу, что монах, если зачнёт бедокурить.

Ключница повернулась и ушла вглубь дома, и только Твёрдышев и Савва успели расположиться за столом на скамьях, как Потаповна внесла судок, достала из хлебницы хлеб, поставила на стол миски. Вскоре, подав и другие блюда, она ушла на свою половину.