И исчезла причина для праведного гнева, и боль возмущения превратилась в боль постыдной покорности. У меня нет права на осуждение, думал Риарден, нет права на обвинение, нет права на гордую смерть в бою, под покровом добродетели. Нарушенные обеты, невысказанные желания, измена, предательство, ложь, обман — все это лежит на моей совести. Так какую же разновидность падения вправе я осудить? Что толку рассуждать о степени падения, думал он; кто торгуется, чтобы числить за собой на дюйм-другой меньше зла?
Поникнув за своим рабочим столом, размышляя о чести, на которую он потерял право претендовать, об утраченном навсегда чувстве справедливости, Риарден не подозревал, что именно непреклонная честность и не знающее упрека чувство справедливости выбивали теперь единственное оружие из его рук. Он будет сопротивляться грабителям, но гнев и пламя погасли в душе. Он будет сражаться, но только как виноватый, как негодяй, с другими негодяями. Он не произносил этих слов, их твердила его боль, жуткая, уродливая: «Кто я такой, чтобы первым бросить камень?»
Чувствуя себя все хуже и хуже, он привалился к столу… Дагни, Дагни, если я должен платить за тебя такую цену, я ее заплачу… Торговец до мозга костей, он не знал другого закона, кроме оплаты сполна всех своих желаний.
Он вернулся домой поздно и бесшумно поднялся в спальню. Риарден ненавидел себя за то, что вынужден действовать украдкой, однако так он поступал день за днем уже несколько месяцев. Вид членов семьи стал для него невыносим, и он не понимал причины. Не следует ненавидеть их за свою собственную вину, корил он себя, прекрасно понимая при этом, что ненависть его коренится совсем в другом.
Риарден бесшумно прикрыл за собой дверь — словно беглец, пытающийся выкроить мгновение отдыха. Так же осторожно он раздевался, готовясь ко сну: ему не хотелось выдавать свое присутствие родственникам, не хотелось никакого общения с ними — даже опосредованного, даже того, чтобы они просто слышали его присутствие.
Риарден надел пижаму и замер на месте, раскуривая сигарету, когда дверь его спальни отворилась. Единственная особа, имевшая право войти к нему без стука, никогда этим своим правом не пользовалась, и поэтому он несколько мгновений недоуменно рассматривал возникшую на пороге фигуру, не в силах поверить, что перед ним Лилиан.
На ней было одеяние в стиле ампир цвета бледного шартреза, плиссированная юбка изящными складками ниспадала от высокой талии; при первом взгляде нельзя было сказать, что это: вечернее платье или ночная сорочка… нет, все-таки, сорочка.
Она замерла в двери, свет очертил соблазнительные контуры тела.
— Конечно, не следует первой представляться незнакомцам, — сказал она негромко, — однако мне приходится это делать: меня зовут миссис Риарден.
Он не понял, сарказм звучал в ее голосе или просьба.
Войдя, Лилиан закрыла за собой дверь непринужденным, властным жестом, жестом хозяйки.
— В чем дело, Лилиан? — спокойно спросил он.
— Дорогой мой, не следует признавать столь много и столь откровенно. — Она лениво прошествовала по комнате мимо его постели и опустилась в кресло. — Причем достаточно нелестным для меня образом. То есть давать понять, что у меня должен быть особый повод претендовать на твое время. Неужели я должна записываться на прием через секретаршу?
Стоя посреди комнаты с сигаретой в зубах, Риарден смотрел на жену. Он не желал ничего отвечать.
Она рассмеялась.
— Причина моя столь необычна, что тебе она никогда не пришла бы в голову, дорогой. Не соизволишь ли ты швырнуть несколько крох своего драгоценного внимания нищенке? Не позволишь ли остаться здесь без какой-то официальной причины?
— Конечно, — проговорил он, — оставайся, если хочешь.
— Я не могу предложить тебе весомой темы — ни заказа на миллион долларов, ни сделки с «Трансконтинентал», ни рельсов, ни мостов. Даже сплетен о политической ситуации. Я просто хочу по-женски поболтать о совершенно несущественных вещах.
— Действуй.
— Генри, разве есть более действенный способ заткнуть мне рот, а? — проговорила он с беспомощной, трогательной искренностью. — Ну что я могу сказать после этого? Что, если я хотела рассказать тебе о том новом романе, который пишет Бальф Юбэнк — он обещал посвятить его мне — но разве это тебя заинтересует?
— Если хочешь услышать правду — ни в коей мере.
Лилиан рассмеялась.
— А что, если я не хочу слышать от тебя правду?
— Тогда я не знаю, что тебе и сказать, — проговорил Риарден, почувствовав резкий, словно удар, прилив крови к мозгу, рожденный двойным бесчестьем лжи, произнесенной искренне; эта искренность подразумевала скрытность, желание оградить себя от постороннего вмешательства в его жизнь, на что он больше не имел права.
— Зачем же тебе неправда? — спросил он. — Чего ради?
— Видишь ли, дело в жестокости правдивых людей. Ты бы не понял меня — или все-таки понял бы? — если бы я сказала тебе, что подлинная преданность включает в себя готовность лгать, обманывать, мошенничать — лишь бы сделать другого счастливым, лишь бы создать для него ту реальность, которую он ищет, если ему не нравится существующая.
— Нет, — неторопливо проговорил он, — мне это непонятно.
— На самом деле все очень просто. Если ты говоришь красавице, что она прекрасна, что для нее в том? Это всего лишь факт, и констатация его тебе ничего не стоит. Но когда ты превозносишь красоту дурнушки, то приносишь ей жертву, низводя понятие красоты. Любить женщину за добродетель бессмысленно. Она заслужила поклонение, и оно — плата, а не дар. Но истинный дар бывает, когда женщину любят за пороки, когда любовь не заслужена ею. Любить ее за пороки значит презирать ради нее всякую добродетель — и в этом истинное проявление любви, потому что в жертву приносятся твоя совесть, разум, честность и твое бесценное самоуважение.
Риарден смотрел на нее, не веря себе. Столь чудовищная хула не позволяла допустить, что человек действительно может так думать; он только пытался понять, зачем ей понадобилось все это говорить.
— Но что такое любовь, дорогой, как не самопожертвование? — непринужденным тоном осведомилась Лилиан, словно бы продолжая салонную беседу. — И что такое самопожертвование, если в жертву приносится не самое драгоценное и важное? Но я сомневаюсь, что ты можешь понять меня. Ты у нас пуританин, стойкий, как твоя нержавеющая сталь. И потому наделен колоссальным, положенным пуританину эгоизмом. Ты готов отдать на погибель весь мир, но только не допустить появления на своей безупречной личности малейшего пятнышка, способного стать причиной твоего стыда.
Риарден ответил неторопливо, непривычно напряженным и серьезным тоном:
— Я никогда не претендовал на безупречность.
Лилиан опять рассмеялась:
— А какой же ты сейчас? Ты ведь говоришь мне правду, не так ли?.. — Она повела нагими плечами. — Ах, дорогой, не принимай мои слова всерьез! Я просто болтаю.
Риарден ткнул сигарету в пепельницу и не стал отвечать.
— Дорогой, — проговорила Лилиан, — на самом деле я пришла сюда только потому, что подумала: «ведь у меня был муж!» И мне захотелось вспомнить, как он выглядит.
Она посмотрела на него: Риарден стоял в другом конце комнаты, высокий, стройный, очертания мускулистого тела подчеркивала темно-синяя пижама.
— Ты сделался очень привлекательным, — проговорила она. — И последние месяцы выглядишь много лучше. Моложе. Может быть, даже счастливее? Во всяком случае, не таким напряженным. О, я знаю, что хлопот у тебя теперь больше, чем когда-либо; теперь ты больше похож на командира бомбардировщика во время воздушного налета, но это всего лишь внешнее. Ты стал менее скованным — внутри.
Риарден с удивлением посмотрел на Лилиан. Это было правдой; сам он не замечал изменений в себе, не признавался в них перед собой. Оставалось только удивляться точности ее наблюдений.
За последние несколько месяцев она редко видела мужа. Риарден не заходил в ее спальню после возвращения из Колорадо. Он полагал, что Лилиан будет рада взаимной изоляции. Теперь же он мог только гадать, какой мотив сделал ее столь чувствительной к переменам в нем, если только это не было чувство, куда более глубокое, чем он в ней подозревал.