Она выпрямилась в кресле:

— Ты хоть понимаешь, что говоришь?

— О, в полной мере! Должен ли я назвать тебе все последствия, за которые ты намеревалась меня ругать? Во-первых, я не думаю, что «Таггерт Трансконтинентал» переживет утрату своей пресловутой линии Сан-Себастьян. Ты надеешься, но этого не произойдет. Во-вторых, Сан-Себастьян помог твоему братцу Джеймсу уничтожить «Феникс-Дуранго», единственную хорошую железнодорожную линию во всей стране.

— Ты понимаешь это?

— И не только это.

— А ты… — она не знала, почему хочет спросить именно это; должно быть потому, что темные яростные глаза еще смотрели на нее из недр памяти: — …ты знаком с Эллисом Уайэттом?

— Конечно.

— И ты знаешь, какие последствия это будет иметь для него?

— Да. Его придется уничтожить следующим.

— И ты, находишь это занятие, интересным?

— Куда более волнующим, чем разорение мексиканских комитетчиков.

Дагни встала. Она столько лет считала его безнравственным; она боялась этого, она думала об этом, она старалась забыть об этом и никогда больше не вспоминать; однако она и представить не могла, насколько глубоким оказалось его падение.

Она не смотрела на него; она не понимала, что говорит вслух, что снова произносит сказанные им когда-то слова —…кто будет больше гордиться, Нат Таггерт тобой, или Себастьян д’Анкония мною…

— Но разве ты не поняла, что я назвал эти рудники в честь своего великого предка? По-моему, подобная честь пришлась бы ему по вкусу.

На мгновение Дагни словно ослепла; ей еще не было известно, что такое богохульство, и что ощущают, сталкиваясь с ним; теперь она поняла это.

Франсиско поднялся с пола и смотрел на нее сверху вниз; холодная и безликая улыбка ничего не открывала Дагни.

Ее бил озноб, но Дагни не замечала его. Ей было безразлично, что он увидит, о чем догадается, что посмеет.

— Я пришла сюда, так как хотела узнать причину того, что ты сделал со своей жизнью, — произнесла она бесстрастным, лишенным эмоций тоном.

— Я назвал тебе эту причину, — серьезно ответил он, — однако ты не захотела поверить в нее.

— Я все вижу тебя прежним и не могу забыть. А то, чем ты теперь стал, не принадлежит к рациональной Вселенной.

— Не принадлежит? А окружающий нас мир принадлежит к ней?

— Ты не принадлежишь к числу людей, которых может раздавить мир, каким он ни оказался бы…

— Правильно.

— Так почему же?

Франсиско пожал плечами:

— А кто такой Джон Голт?

— О, незачем пользоваться этой пошлятиной!

Франсиско посмотрел на нее. Губы его улыбались, но глаза оставались спокойными, искренними и даже — на мгновение — тревожно восприимчивыми.

— Так почему? — спросила она.

Он ответил теми же словами, которые произнес однажды ночью в этом же самом отеле десять лет назад:

— Ты не готова услышать это.

Он не стал провожать ее до двери. Опустив руку на дверную ручку, Дагни повернулась… и остановилась. Франсиско не отрывал от нее глаз; взгляд его охватывал ее целиком; она понимала его смысл, и это приковывало ее к месту.

— Я по-прежнему хочу спать с тобой, — проговорил он. — Но я не настолько счастлив, чтобы позвать тебя в постель.

— Не настолько счастлив? — повторила она в полном недоумении.

Он рассмеялся.

— Не будет ли лучше, если ты сперва ответишь на мое предложение? — Она молчала. — Ты ведь тоже этого хочешь, не так ли?

Дагни уже хотела сказать «нет», но вовремя поняла, что истина значительно хуже.

— Да, — ответила она ледяным тоном, — но это желание ничего не значит для меня.

Франсиско улыбнулся, явно отдавая должное той силе, которая потребовалась ей, чтобы ответить именно так.

Однако когда она открыла дверь, чтобы уйти, он произнес уже без всякой улыбки:

— Ты наделена великой отвагой, Дагни. И однажды тебе хватит ее.

— Чего? Отваги?

Он не ответил.

ГЛАВА VI. НЕКОММЕРЧЕСКАЯ

Риарден припал лбом к зеркалу и попытался избавиться от всех мыслей. Только так и можно пережить предстоящий вечер, сказал он себе.

Он сконцентрировался на том облегчении, которое приносило прохладное прикосновение зеркала, гадая, каким образом можно отключить разум, особенно после того, как всю жизнь ты требовал от него постоянного, ничем не замутненного и безотказного бдения. Он не мог понять, почему не мог сейчас заставить себя застегнуть несколько пуговиц из черного перламутра на накрахмаленной белой рубашке, хотя прежде ни одно усилие не казалось ему чрезмерным.

Настал день годовщины его свадьбы, и он был за три месяца предупрежден о том, что сегодня Лилиан устраивает по этому поводу прием.

Он дал обещание присутствовать, пребывая в благодушной уверенности в том, что до приема остается еще целых три месяца, и что, когда придет срок, справится с этой обязанностью, как и со всяким делом, попадавшим в его утрамбованное до предела расписание. А потом, по мере течения трех месяцев, составленных из восемнадцатичасовых рабочих дней, он благополучно забыл о своем обещании до того самого мгновения, когда полчаса назад в его кабинет вошла секретарша и уверенным тоном произнесла:

— У вас сегодня прием, мистер Риарден.

Воскликнув: «Великий Боже!» — он вскочил на ноги, спешно отправился домой, взлетел вверх по лестнице, торопливо снял с себя рабочий костюм и приступил к одеванию, понимая только то, что должен торопиться, но никак не саму цель этой спешки.

Но когда до него в полной мере дошло, чего от него хотят, Риарден остановился.

— Ты не думаешь ни о чем, кроме своего дела, — слышал он всю свою жизнь, словно обвинительный приговор. Ему всегда давали понять, что в бизнесе следует видеть своего рода тайный и порочный культ, в который не следует посвящать невинного обывателя; что в занятии этом люди усматривают уродливую необходимость, которую исполняют, не распространяясь относительно подробностей; что деловые разговоры представляют собой преступление против высших материй; и что если следует отмыть руки от машинного масла, прежде чем вернуться домой, то необходимо и смыть со своего разума оставленное бизнесом пятно, прежде чем войти в гостиную. Сам он не придерживался подобной веры, однако находил вполне естественным то, что ее исповедовали члены его семьи. Он принял раз и навсегда как данное — с по-детски бессловесным отсутствием сомнений, не пытаясь оспорить или дать имя этой мысли — что обрек себя на служение некоей темной вере, и преданная любовь к ней сделала его отверженным среди людей, о сочувствии которых нечего было и думать.

Теоретически он считал своим долгом предоставлять жене возможность в какой-то мере вести существование, не связанное с его бизнесом. Но на практике он никогда не находил возможности воплотить в жизнь свои принципы или хотя бы почувствовать свою вину. Он не мог заставить себя перемениться, не мог и винить жену, когда та осуждала его.

Он не уделял Лилиан ни крохи своего драгоценного времени целыми месяцами — нет, годами — за все восемь лет их брака. У него не было никакого желания разделять ее интересы, не было и стремления узнать хотя бы, в чем они заключаются.

Она не страдала от нехватки друзей; насколько ему было известно, поговаривали, что имена их образовывали сокровищницу национальной культуры, однако у него никогда не находилось времени встретиться с ними или просто признать их славу, ознакомившись с теми достижениями, что принесли ее. Он знал только то, что имена эти нередко появлялись на обложках журналов. И Лилиан права в своей обиде на него, думал он. Да, она не слишком приятным образом обращается с ним, он этого заслужил. Если родные называют его бессердечным, то они правы.

Риарден никогда и ни в чем не щадил себя. Когда на заводе возникала какая-нибудь проблема, он в первую очередь стремился выяснить, какую допустил ошибку; он никогда не искал виноватых, кроме себя самого; лишь от себя требовал он совершенства. Он не позволял себе никаких поблажек; всю вину он принимал на себя. Однако там, на заводе, такое решение немедленно побуждало его к действию, заставляло исправлять ошибку; здесь оно не имело никакого эффекта… Еще несколько мгновений, подумал он, стоя с закрытыми глазами и не отрывая лба от зеркала.